Вл. Лидин Рассказ
Вернувшись из Сызрани, где несколько лет проработала в городской
больнице, Шура поступила в одну из московских глазных клиник, стала
помощницей старого врача Анны Севастьяновны Гурко, и снова пошла
московская жизнь, но уже совсем иная, непохожая на прежнюю.
С Москвой
было связано все то, что ушло с войной, вся ее, Шуры, тогда еще юная
жизнь и ее с Костей Енгалычевым взаимное обещание соединить свои судьбы,
стать врачами, притом непременно эпидемиологами...
Но ничему этому
не суждено было сбыться. Костя погиб под Москвой в ополчении, погиб, не
умея ни владеть оружием, ни укрыться от огня — этому
обучить не
успели, а Шуру с ее матерью эвакуировали в Сызрань, год спустя мать
умерла, и, когда Шура вернулась наконец
в Москву, то все, что было
дотоле в ее жизни, ушло, постепенно притупилась сердечная боль, стали
глуше воспоминания; в сущности, в сердце человека происходит то же, что и
при обычном ранении: след мало-помалу затягивается, нарастает новая
ткань, только остается рубец или начнет поднывать в плохую погоду
рана...
Анна Севастьяновна, высокая, худая, в очках, несколько
похожая на Стасову, давно уже была известна своими искусными глазными
операциями, и, работая рядом с ней, Шура приобрела скоро не только
нужные навыки, но стала необходимой ей своей старательностью и ловкими
руками.
— Поступайте, Шура, в медицинский институт,—
посоветовала раз Анна Севастьяновна,— станете лет через пять хорошим
окулистом, у вас есть все данные для этого.
— Поздно, Анна
Севастьяновна,— сказала Шура не столько горько, сколько примиренно,— мне
уже сорок четыре года, поздно становиться студенткой. А работать рядом с
вами—для меня не только наука, но и радость.
Она жалела
больных с их нередко угасающим зрением, а иногда и обреченных на
слепоту; все же, какая бы ни была судьба у человека и сколько грустного
ни пришлось бы на его долю, мир с
его красками, с прелестью
его многообразия стоит перед взором и утешает человека, и что может быть
горше, если этот мир начинает меркнуть и даже грозит исчезнуть совсем?
Ее руки уже научились ощупывать нежное глазное яблоко, пускать капли в
глаза, и ее спокойный голос и уверенные движения вселяли в больных
надежду. По лестнице клиники поднималось много людей, осторожно
нащупывающих ногой ступеньки, а иных вели под руку близкие, и лица
сопровождавших выражали больше страдания, чем лица тех, кого они вели.
В
большой комнате, в которой Шура жила в свое время с матерью, поселилась
в их отсутствие родная сестра матери, Мария Никитична, работавшая
руководительницей детского сада. Теперь она была уже давно на пенсии,
жила вместе с Шурой, они заботились друг о дружке, но в глубине души
Мария Никитична надеялась все же, что сладится когда-нибудь судьба Шуры и
она найдет нужное своей душе... Мария Никитична была тихой и сердечной,
любовь к детям и привычку заботиться о них она перенесла теперь на
племянницу, и в их комнате было доброе согласие необходимых друг другу
людей.
Однажды Шура вернулась с работы смутная, была задумчива,
рассеянно пила чай, но, по своим строгим правилам, Мария Никитична не
стала ни о чем расспрашивать. На утреннем приеме, готовя для осмотра
очередного больного, некоего Михайлова, высокого немолодого человека,
удрученного падением зрения в одном глазу, Шура мучительно старалась
вспомнить, откуда она этого человека знает, и вдруг сразу вспомнила,
вспомнила так много, что с трудом сдержала себя, и лишь тогда, когда
Михайлов уже уходил, нагнала его на лестнице.
— Вы не узнали меня, Юра,— сказала она,— а я узнала вас... я Шура Чернышева, если вы не совсем забыли меня.
Но Костю Енгалычева вы, конечно, не забыли!
— Боже мой,— изумился он,— неужели вы Шура?
Он
только теперь узнал в этой медицинской сестре ту, с которой учился
когда-то в одной школе и которая должна была стать женой его самого
близкого друга.
— Сколько же времени набежало с тех пор? Просто страшно подумать. Нам нужно непременно увидеться, давайте не станем откладывать.
Он
записал ей номер своего телефона, и они условились, что Шура позвонит
ему накануне выходного дня. Конечно, не было ничего необычного
в том,
что она встретила старого школьного товарища, хотя бы и через столько
лет, но Шура с новой, давно, казалось, притупившейся остротой вспомнила и
Костю Енгалычева с его судьбой и мать, которая не перенесла горьких
испытаний эвакуации, вспомнила и саму себя тех лет, узнавшую первые
потери, и ей хотелось поскорее увидеть Михайлова, чтобы вместе с ним
перечесть давние страницы.
Она рассказала Марии Никитичне о его
приходе, рассказала и о том, что в левом глазу у него катаракта, но
делать операцию пока еще нельзя.
— Непременно повидай его, Шурочка,—сказала Мария Никитична.— Ты ведь хорошо знаешь, что такое для человека зрение.
Шура
была похожа на свою мать, и Мария Никитична тихо вздыхала по временам,
узнавая в ней сестру: такой же высокой, со спокойным, красивым лицом
была и сестра, и такого же цвета темной пшеницы были ее волосы, а одна
прядь была особенно темной, почти другого цвета, какая-то смелая,
красивая прядь. С годами спокойствие Шуры стало ее, однако, тревожить,
словно та все подавила в себе и уже не способна ни на какое выражение
чувств...
В комнате, перегороженной большим гардеробом, у каждой была
своя половина, и нередко Шура лежала у себя на диване и читала или
засыпала после трудового дня, а маленькая, совсем сухонькая Мария
Никитична со старомодным черепаховым гребнем в седых волосах неслышно
двигалась или, стараясь не греметь посудой, накрывала на стол.
Шура
позвонила Михайлову в субботу, и они условились, что она приедет к нему
в воскресенье днем. Шура сама не могла объяснить себе, почему, когда
Мария Никитична ушла готовить вечерний чай, достала из шкафа шкатулку, в
которой лежали фотографии матери, ее аннулированный за смертью паспорт,
лежали и последние два письма Кости из ополчения: «Находимся в тех
местах, где мы с тобой ходили когда-то на лыжах, это недалеко от
Звенигорода. Все непривычно, конечно, и трудно, а по совести — и
страшно, но хочется совершить героическое».
Ничего
героического Костя Енгалычев совершить не успел, видел его в последний
раз один из уцелевших товарищей, а больше о нем ничего не было известно.
В извещении,присланном его матери, было сказано лишь: «
Пропал без вести».
Шура
перечла письма, долго всматривалась в фотографии матери, потом сложила
все обратно в шкатулку и, когда Мария Никитична позвала пить чай,
ответила спокойным голосом: «Сейчас, тетя Маша»,— вышла спокойно, не
спеша пила чай, и они поговорили о том, что завтра, когда Шура поедет к
Михайлову, Мария Никитична соберется наконец к скорняку, взявшемуся
сменить воротник на ее шубке; поговорили и о том, что Михайлов живет на
проспекте Вернадского, от конечной станции метро всего три остановки на
автобусе.
На другой день Шура поехала к Михайлову. Она сидела в
вагоне, думала о своем, станция проходила за станцией, потом поезд вдруг
вынырнул из тоннеля, пошел высоко по мосту, за окнами лежала белая
Москва-река, а крутые склоны Ленинских гор, поросшие ельником, были в
зимнем тумане. Минуту спустя поезд снова ушел под землю, а затем был и
Университет.
— Все-таки замечательно, что мы, хоть и через столько
лет, а встретились,— сказал, впуская ее, Михайлов.— Жаль только, что
этому способствовал мой
больной глаз.
Он помог ей раздеться и
провел в комнату с большим окном, за которым лежало совсем пустынное
поле, но по его краю уже темнели подъемные краны, и, наверное, через
год-другой застроится и это поле домами.
Они ничего не знали о жизни
друг друга, но Михайлов не решался, а может быть, и опасался
расспрашивать. Он заметил ее взгляд, обращенный на портрет мальчика в
рамке на столе.
— Остались мы с сыном вдвоем,—сказал он.— Жену я
несколько лет назад потерял. Наверно, это повлияло отчасти на мое
зрение. Сейчас Славик у бабушки в Истре, в будущем году пойдет в школу,
ему уже шесть лет. Так что забот у меня прибавится, хотя по своей
специальности геолога я давно умею делать все сам.
Снежинки за окном были сначала редкие, но быстро темнело, и сразу повалил густой снег.
— Давайте пить чай, Шура.
Михайлов
принес из кухни горячий чайник, достал коробку с печеньем, они сели за
стол. Шура стала рассказывать о своей работе и о том, какой
замечательный врач Анна Севастьяновна Гурко.
— Я не из любопытства, а по хорошему чувству к вам... вы замужем, Шура? — спросил Михайлов вдруг.
—
Нет,— ответила она спокойно.— Столько в свое время ушло с Костей, да и с
мамой столько ушло, что не хотелось и думать о себе... так и пошло
дальше. Сейчас живу с тетей, она мне как вторая мать.
— Все война, — сказал он. — И глаза мои — война, все-таки я был контужен...
и
то, что вы живете вдвоем только с тетей,— война, да и в том, что мы с
сыном остались одни,— тоже отчасти война. Война давно кончилась, но то,
что
она проела, как ржа, ее яд и до сих пор действует... ни один
статистик в мире не вычислит, сколько бед и в каком их разнообразии
принесла она! Я приготовил для вас одну давнюю фотографию... на ней мы с
Костей школьниками в нашем школьном саду.
Михайлов достал
фотографию: двое подростков сидели на скамейке под большим деревом, и
Шура узнала липу, которая обычно начинала цвести перед
самыми каникулами, узнала и скамью, на которой сидела не раз с подругами.
— Такой фотографии у меня нет. Спасибо, Юра. А с глазами у вас наладится, нужно только терпение.
— Буду считать добрым предзнаменованием, что встретил вас именно в глазной клинике.
Михайлов был записан на прием в среду, и они должны были вскоре снова увидеться.
Мария Никитична уже вернулась от скорняка, ждала с обедом, Шура переоделась и села за стол.
— Ну как?—спросила Мария Никитична.
— Хорошая встреча, но грустная, конечно,— ответила Шура.— Столько воды утекло, и школьную нашу липу, наверно, давно срубили.
Мария Никитична не спросила, почему Шура вспомнила о липе: она умела и без слов понимать многое чутким своим сердцем.
— Взяла на вечер билеты в кино. Говорят, хороший фильм. Пойдешь?
— Отчего же, пойду.
Они
пошли вечером в кино, действие фильма происходило в горах, может быть,
где-то на Алтае, и Шура смотрела на экран и думала о том, что не в одной
геологической экспедиции, наверно, побывал Михайлов.
Уже много лет
Шура не обращалась к себе, она как бы далеко запрятала сама от себя свою
внутреннюю жизнь, и не столько боялась заглядывать
вглубь, сколько считала это ненужным...
Лучше
поменьше думать о себе, если все давно пошло другим порядком Шура
рассказала Анне Севастьяновне о Михайлове, и теперь, когда тот приходил
на прием, старый врач старался так или иначе обнадежить его.
—
Ничего, поправим ваш глаз... пока уравновесим зрение стеклами. У многих
ведь просто врожденный астигматизм, — сказала она как-то, выверяя на
таблице с буквами его зрение.
Давно уже, делая все, что положено:
капая капли ему в глаза, вытирая затем ваткой его мокрую щеку,— Шура
ощущала, что встреча эта болезненно всколыхнула многое, глубоко лежавшее
в душе. Она жалела Михайлова, но сама сознавала, .что это совсем иная
жалость, чем та, какую обычно испытывала к больным: на нем был отсвет
прежней ее жизни, и, жалея его, она думала и о себе со всеми своими
горькими незадачами.
— Давайте сделаем как-нибудь лыжную вылазку,
Шура,— предложил раз Михайлов.— Лыжи у меня есть, так что вы только
оденьтесь соответственно. Вам это будет полезно, все-таки в грустном
доме вы работаете, хотя и облегчаете людям страдания.
Он с сочувствием посмотрел на ее бледное лицо.
— Что ж,—согласилась она,— только я плохой ходок на лыжах.
Прошло
почти три месяца после первой их встречи, был уже февраль, дни
постепенно начали расти. Но в воскресенье, когда они условились пойти на
лыжах,
день выдался метельный, с ветром и косым жестким снегом, и, хотя Шура
приехала, как обещала, они никуда не пошли, а остались сидеть в тишине
большой комнаты Михайлова. Они поговорили о том, что теперь уже недалеко
до весны, снегу выпало много и, наверно, будут большие разливы.
—
После смерти жены я никогда не думал ни о ком другом,— сказал Михайлов
вдруг.— Но вы — часть моей прежней жизни, Шура. ...А теперь я уже так
привык к вашим рукам, что и не представляю себе, как обойдусь без них. Она на миг подняла на него глаза, и тотчас опустила их.
—
А может быть, попробуем, Шура? — спросил он робко.— Попробуем исправить
астигматизм в нашей с вами жизни... попробуем подобрать стекла?
Она покачала головой.
—
Примиримся с тем зрением, какое выпало на нашу долю,— сказала она
грустно,— ведь стекла всегда останутся только стеклами. А потерять можно
то,
что составляет цельность сердца... этого мы никогда не простили бы друг другу.
Она была уверена, что он признает ее правоту, признает, может быть, не сейчас, а позднее, когда останется со своими мыслями.
Были уже сумерки, когда Шура вернулась домой.
— Ну как, походили на лыжах? — спросила Мария Никитична.
— Нет, просто посидели, поговорили.
Шура
разделась, поцеловала Марию Никитичну в щеку и подсела к ней. Мария
Никитична вязала, а Шура взяла книгу и почитала немного.
— Пойдемте
на этой неделе в театр, тетя Маша,— предложила она.— Мы так давно не
были с вами в театре. Может быть, достану билеты на «Лебединое
озеро».
Потом они обедали, смотрели телевизор, метель утихла, за окном стоял зимний вечер.
В десять часов утра Шура уже была на работе.
— Побывала вчера у Михайлова,—сказала она.
—
Наверно, томится, подумывает об очередной экспедиции,— отозвалась Анна
Севастьяновна.— Ничего, сделаем операцию, сможет опять поскакать
куда-нибудь.
Шура зажгла газ, в ванночке с инструментами скоро
забулькало, а Анна Севастьяновна, сдвинув на лоб очки с прикрепленной к
ним лупой, сидела над
микроскопом.
— Сегодня совсем тихо,— сказала
Шура, поглядев в окно, за которым ровно, бело лежал снег на крышах и на
мостовой.— Зато вчера была какая метель, на проспекте Вернадского прямо
с ног валило. А сегодня совсем тихо и светло. Она достала пинцетом из
ванночки кипятившиеся иглы, положила их на лоскут стерильного бинта и,
подойдя к двери, вызвала очередного больного.
Работница № 03 март 1965 г.