Началось все с телефонного звонка. Звонивший человек, осведомившись, что трубку поднял именно я, сказал: «Все пишешь...» — «В каком смысле?» — «В том самом. Смотри, как бы не дописался. О детях подумай». Аккурат в это время вышел мой материал об одной хитрой конторе. Материал самой конторы вовсе не касался, речь шла о нравственных проблемах, да еще с нашим трезвенническим уклоном. Но уж больно хитрая была контора, уж больно не хотели руководящие ею люди привлекать к себе хоть какое внимание.
Вот тогда и стал я ходить по улицам, пристально вглядываясь в лица прохожих. Стыдно? Да, конечно. А когда я переборол и стыд, и страх (последнее словечко нам еще пригодится), то подумал: если уж по такому ничтожному поводу звонят и в духе третьесортного триллера угрожают, это, знаете ли, симптоматично...
Не во мне тут дело. И не в сотнях (тысячах?) журналистов, следователей, судей, других людей, которым звонили и угрожали, выгоняли с работы, ломали духовно, покупали, а то и хоронили. Ведь на другом конце провода прижимал к покрытому жесткими волосами уху трубку человек, который был убежден: а) в своей абсолютной правоте и правоте тех, кто велел ему звонить; б) в том, что его собеседник непременно наложит в штаны; в) в том, что таков порядок вещей, что бог, создавая человека по облику и подобию своему, был очень похож в этот момент на его собственного «шефа», «босса», «бугра», «хозяина»...
А последней точкой, завершившей мои метания, была очень красиво нарисованная в «Московских новостях» «пирамида» нашей отечественной организованной преступности. Ее нарисовали многомудрые научные сотрудники института МВД СССР. Я бы мысленно поаплодировал им, да вот лет пятнадцать назад, когда я по молодости, по неопытности и наивности стал доказывать суровому практику прокуратуры, следователю по особо важным делам Александру Михайловичу Ромашову, что у нас, согласно исследованиям советских криминологов, организованной преступности нет, Александр Михайлович на обрывке салфетки изобразил точно такую же «пирамиду».
И он знал, что делал. Именно в то время он вышел на Медуновскую мафию, раскопал, добыл доказательства и был тотчас изгнан из Прокуратуры с «волчьим билетом». Ему, как он мне говорил, тоже звонили... Александр Михайлович в расцвете сил умер от инфаркта. Медунов, говорят, жив себе и получает пенсию. Оказался у нас с Александром Михайловичем и общий знакомый мафиози. Фамилию он носил самую обыкновенную, но за глаза его звали Доном Корлеоне. Дон Корлеоне промышлял наркотиками. Впрочем, как и его литературный и кинематографический «прототип». Это было тем удобнее, что наркомании у нас тогда «не было».
Видел я Дона Корлеоне два раза. Первый раз живого, в Москве. Дон Корлеоне одет был неброско, без претензий. Выглядел лет на шестьдесят. Но я бы не удивился, окажись он потасканным сорокалетним мужчиной или хорошо сохранившимся разменявшим девятый десяток стариком. Мне его показали около «Березки». Подъехал он на черной начальственной «Волге», дождался, пока шофер откроет ему дверь, не торопясь выбрался из машины и степенно отправился в магазин, сопровождаемый двумя хлопцами с неразличимыми лицами. Милиционер, безотлучно маячивший около стеклянных дверей, сгинул в сторону, а старик, требующий на входе показывать чеки или валюту, доставшийся магазину, судя по возрасту и повадкам, от давних, холодных времен ГУЛАГа, вдруг прогнул стальную свою спину, свесил голову на плечо и попридержал дверь неожиданно розовой ладошкой.
Дон Корлеоне прошел в магазин... Я случился совсем рядом. И он быстро глянул на меня выцветшими глазками. Лицо его улыбалось. Морщился лоб. Лезли вверх уголки губ. Щеки округлялись и подтягивались к глазам. Потом его заслонил телохранитель...
— Дань приехал собирать,— сказал мне какое-то время спустя Александр Михайлович, узнав по беглому моему описанию улыбающегося человека и приклеив к нему импортное имя.
— Большой человек? — спросил я.
— Мелочь. Опасная, конечно. Но если бы всё только на нем завязывалось — мы бы, поверь мне, горя не знали.
Второй раз я увидел Дона Корлеоне мертвым...
В 1985 году, перелистывая уголовные дела в прокуратуре одного южного курортного города, наткнулся на страшноватую фотографию. В гостиничном номере рядом с диваном лежал убитый человек. Его зарезали спящего. Жуткая эта смерть не тронула лица. Поэтому я и смог узнать его. Вспомнив свою первую встречу с Крестным отцом, я попытался хотя бы частично восстановить его биографию. Мне мало что удалось. Выяснил, что когда-то Дон Корлеоне содержал на подмосковной даче игорный дом. Одним из первых познакомил наивных жителей Московской области с рулеткой. Привечал фарцу. Через нее вышел на наркоманов. Затем на бритоголовых аксакалов — возделывателей тайных делянок опийного мака. Но когда он захотел прибрать к рукам торговлю наркотиками в южном курортном городе, его зарезали в гостинице. Следствие так и не было закончено. Да и следователей тех уже нет. Несмотря на приправленную горькой иронией характеристику, данную Ромашовым, он — этот улыбчивый Крестный отец — представлялся мне черной мощной фигурой и криминальным апостолом. Чуть позже понял, что Ромашов был прав. «Мой» Дон Корлеоне оказался щенком в сравнении с другими крестными отцами, о коих — мертвых или сидящих за решеткой — не трубит редкая газета. Щенок-то щенок, но той же породы...
Может быть, объективный, дотошный исследователь начнет изучать феномен отечественной мафии с другого конца, четко следуя марксовой формуле «бытие определяет сознание», разбираясь с огромными провалами в огромном нашем хозяйстве, вызванными волевой, кулачной экономикой. И, может быть, тогда суду читателя будет представлена ясная, без эмоциональных мазков картина. Я же пока не могу обойтись без эмоций. И поэтому беру на себя смелость утверждать, что нашу отечественную мафию породил наш страх.
Еще тогда, когда я наблюдал торжественный приезд Дона Корлеоне в
магазин «Березка», у меня возникло стойкое убеждение, что я уже когда-то видел его. Подтверждением тому был вдруг закопошившийся во мне забытый мальчишеский ужас...
В марте 1953 года вместо конца мира наступила весна. И первыми майскими днями приехал наш сосед по коммуналке Витька Колкунов. Он был бандит. Он убил двух людей. И получил полагающийся «четвертной» — двадцать пять лет. Да вот настигла его под городом Чкаловым (бывшим и теперешним Оренбургом) посмертная сталинская амнистия.
С приездом Витьки для меня настало безоблачное время. Во дворе народ стал относиться ко мне с великим почтением, передо мной стали заискивать даже великовозрастные игроки в пристеночку, раньше не подпускавшие меня к тайнам замечательного занятия. Сам же Витька, не торопясь, занял королевский трон местной уголовной аристократии. Он не работал. Да и помыслить нельзя было о том, что Витька пойдет на завод, встанет к станку, начнет два раза в месяц получать зарплату. Он играл в карты, и об этой игре в окрестностях ходили леденящие кровь легенды. Он устраивал запойные встречи с какими-то людьми, лица которых казались стершимися и серыми. Тревога исходила от этих людей, кровью они пахли. Одевался Витька в немыслимо дорогой габардиновый плащ, носил коричневую мягкую шляпу, американского сукна костюм в серебряную полоску и зеркальные штиблеты, которые имел обыкновение протирать нагрудным платочком. А на запястье у него ежеминутно вспыхивали рыжим пламенем золотые швейцарские часы.
Взрослое население наших корпусов тяжело, надсадно работало. Отцы приходили с шарикоподшипникового завода и долго отмывали масляную копоть на заставленных колченогими стульями сумрачных кухнях. У матерей были разбитые, некрасивые руки и постоянный страх на лицах. Больше всего они боялись, что кончится, не достанется им то, за чем приходилось выстаивать многочасовые очереди. Стариков съела война.
Собранный моим отцом с крохотным зеленым экраном телевизор считался потрясающей, недосягаемой роскошью. На него приходили смотреть, как ходят в паноптикум, стремясь увидеть запредельное. Вокруг Витьки текла совсем другая жизнь. Он давал мне двадцатипятирублевку и просил принести две пачки «Казбека». И никогда не брал сдачу. Мы дружно гуляли на нее в парке Горького, до тошноты катаясь на карусели. И были готовы бегать ему за папиросами хоть всю жизнь, потому что внимание такого человека поднимало тебя и в собственных глазах, и в глазах окружающего дворового народца. Оно обеспечивало безбедное существование и престиж. Нам хотелось быть похожими на всемогущего Витьку, которого стороной обходил наш писклявый участковый. И вовсе не хотелось походить на скрюченного тяжкой работой и семейной оравой, суетливого и вечно «тепленького» дядю Лешу, вроде бы ни с того ни с сего смертным боем отлупившего старшего своего отпрыска, которого Витька целую неделю посылал в угловой магазин за водкой.
Часть взрослых сторонилась Витьку. А часть искала его внимания. И никто с ним не связывался. Но однажды я увидел Витьку растерянным и жалким. Ранним утром, когда все взрослое население нашей коммуналки ушло на работу, я открыл дверь низенькому старичку, у которого были странные, будто вывернутые наизнанку желтые глаза. Он спросил Витьку. И я позвал его. Увидев старичка, Витька рухнул лицом, на лбу выступил пот, а руки принялись делать совсем ненужные неестественные движения. Он повел старичка к себе в комнату, придерживая его за плечи, что-то лопоча визгливым, бабьим голосом. Вечером Витька курил на кухне, поеживался и, не найдя для беседы никого, кроме меня, сипел:
— Принесла нелегкая. Страшный он человек. Он у нас в лагере даже хозяина за горло держал. Ему нас замочить — ничего не стоит. А крови на нем... Пахан, одно слово, пахан. Уж на что я вор в законе, только старик этот меня соплей перешибить может.
Я недоуменно посмотрел на своего соседа: как полудохлый старик может «перешибить соплей» всесильного Витьку. А Витька, поняв мое недоумение, продолжал:
— Эх, жизнь! У нас, у блатных, ведь как: кто смел, а кто съел. Вот он, старик этот, из тех, кто съел. У него и деньги, и связи, сам за углом, а барыш в карман. Да еще марафет. Да еще шестерок куча, которых он из рук кормит. Таких теперь раз-два и обчелся. А скоро совсем не станет.
На следующий день старичок устроился на житье в соседнем корпусе, в подвале. С появлением его что-то изменилось вокруг нас — уличного народца. Жили мы себе хоть и бедно, но весело, шатались по всей нашей территории, не признавая ничьей власти. А тут нас явно стали прибирать к рукам. Внезапно исчезли игроки в пристеночку и в футбол. Они теперь собирались поближе к вечеру. Кое-кто показывал мне сделанные из напильников «перья». Куда-то они уходили. У них стали появляться чужие красивые вещи. По корпусам прокатилась серия кровавых драк. Говорили: это Витька учил непокорных. Но сам Витька перестал гулять, сделался злым, дерганным.
А давешний старичок теплыми солнечными днями выползал из своего подвала. Грел замерзшую свою кровь. И цепко следил за всеми нами. Нам делалось страшно. Мы разбегались по домам. Вот этот страх я хорошо запомнил. Может, кто помнит удивленную радость от новогоднего подарка, обиду, нанесенную другом, первый гол, забитый на настоящем футбольном поле в настоящем футбольном матче, или, скажем, стремительный поцелуй средь бесшабашного школьного бала. Все это было и у меня, да вот забылось, а помню я страх, который разлился тогда среди наших дворов...
Я помню зимнюю ночь, когда я проснулся от плача и крика своих теток и бабки и увидел окровавленного отца, сидящего на кровати. Я подумал: он разбил голову. Оказалось, что на Крымском мосту на него напали двое, ударили ножом под сердце, но что-то помешало им добить отца и сбросить тело в реку. Отец полночи полз к нам, на Шаболовку, отморозил руки. Выжил чудом: до сердца не хватило миллиметров.
Я не знаю, нашли ли тех двоих. Старичок как-то подозвал меня, усадил рядом, стал расспрашивать об отце. Я мало что мог сообщить вразумительного.
— Сынок,— прошамкал старик,— ты бы запомнил, что ли: молчание золото. Даже дороже. Вот приди домой и загадай своим такую загадку: мол, что дороже всего? А не догадаются, ты им ответь, ответь... Пусть и они знают. Потом как-то все враз кончилось. Три здоровых оперативника тащили Витьку к «воронку». А Витька кричал, что его освободил сам Сталин, и матерно ругался. А во дворе, на лавочке сидел старичок. И я, оказавшийся невольно в центре всех этих событий, увидел, как Витька встретился с ним глазами. Старичок смотрел расслабленно, мирно, вроде бы даже с одобрением, морщинки живописно штриховали странное его лицо. И точно так же смотрел на меня с портрета всеобщий дедушка, которого мы страстно и хором благодарили за счастливое детство. Витькины же глаза сделались неподвижными. И я вдруг понял, что не жилец Витька на нашем свете...
Именно этот вспыхнувший в памяти момент неожиданно совместился с тем, что я наблюдал у магазина «Березка» много-много лет спустя. Мне показалось, что Дон Корлеоне, старичок из моего детства и всеобщий дедушка — одно и то же лицо... Совпали они... Но совпал и страх. И многое другое. Ведь я воспринял Витькины объяснения роли пришедшего к нему Крестного отца, рассуждения Ромашова о могущественных покровителях Дона Корлеоне как должное! Я быстро, понятливо согласился с предложенным мне порядком вещей! Тогда, в детстве, я был просто не в состоянии представить полностью независимого человека. Но вот появился некто... И этот некто, этот старик, явно доживающий греховную свою жизнь, несмотря на свою одиозность, занял ЕСТЕСТВЕННОЕ место в построенном моим сознанием мирке. Он стал тем, от которого в этом мирке зависело все. И, прежде всего мое благополучие и благополучие моей семьи. Но как я мог думать иначе, если тогда все — ВСЕ — думали также; если все и вся зависели от воли еще одного старичка, самого главного Крестного отца? И кто бы посмел при его жизни посягнуть на этот образ мышления и существования?
И нужно было прожить тридцать лет, чтобы до конца понять: тогдашняя жизнь наших корпусов с появлением старичка превратилась в копию, в слепок с жизни всего нашего общества. И нужно было что-то резко сломать внутри себя, чтобы додуматься до вполне очевидной мысли: посещение Доном Корлеоне «Березки» — сиюминутная, но точная до самой последней детали, до розовой ладошки привратника, до пустого взгляда телохранителя проекция жизни нашего общества семидесятых годов.
Наркотик — будь то героин, будь то алкоголь — деформирует человеческую личность. Часто уничтожает ее. Но и страх, может быть, еще вернее и быстрее, делает то же самое. И трезвость, если рассматривать ее не с кондовых, навязших (уж простите мне такое определение) и навязанных позиций, это тот образ мышления и восприятия мира, который не смазывает реальность этого мира, не затушевывает ее тем, что еще сохраняется в человеке с первобытных времен, когда был он гол и сир.
Разумеется, я отдаю отчет в том, что страх страху рознь. При Сталине он был животным. При Брежневе мещанским, боялись не за жизнь — за благополучие, за отлучение от кормушки. Но страх вторичен. Первичны крестные отцы и их психология, которую надо бы сделать предметом самого пристального изучения в криминологии.
Ворчуны семидесятых, не понимая, что живут в годы реставрации сталинщины (тут уж ничего не поделаешь, законы истории стабильны: сталинская трагедия повторилась в брежневском фарсе), утверждали, что при самом главном в нашей истории Крестном отце преступности почти не было. Что ж, с этим, пожалуй, можно «согласиться», коль скоро криминология — наука, изучающая причины преступности и личность преступника,— была упразднена стараниями Вышинского за опасностью нежелательных параллелей и ассоциаций. Уголовщина мало волновала вершителя судеб, она его власти не мешала.
И бог с ней, со знаменитой Марьиной Рощей, где даже днем ходить было опасно. Бог с Витькой и его старичком... «Дворы чудес» (помните Гюго и фильмы про Анжелику), по-нашему «малины», существовали тогда по всему Советскому Союзу. Ну да, это помои, это надо каленым железом... Но как быть с человеком в пенсне, с одутловатым гладким лицом, тем самым «соратником», разъезжающим по Москве в поисках красивых девочек, многие из которых сгинули без вести?
И как квалифицировать карандашные пометки недоучившегося семинариста на списках обвиняемых? И коль говорить нам о природе организованной преступности, «невесть» откуда проклюнувшейся в обществе «развитого» социализма, то я бы отослал жаждущих истины правоведов и криминологов к этим самым карандашным пометкам, к «тройкам», к процессам с кающимися подсудимыми, к этапам, к Колыме, к Куропатам, к махонькой комнатке в подвале здания КГБ одного из сибирских городов, комнатке, куда я заглянул случайно и где до сих пор пахло кровью и ужасом.
Я бы отослал их к этой организованной преступности. Тот, кто возвел ее в ранг государственной политики, не умер. Март пятьдесят третьего, когда его внесли в Мавзолей, и декабрь того же года, когда поставили к стенке его «соратника», знаменовали при всей сопутствующей этим событиям общественной эйфории нечто физическое. А дух-то сохранился. Даже после XX съезда партии. Даже после XIX партконференции. Он, этот дух, оплодотворил то, из чего потом родились разнокалиберные крестные отцы нашего недавнего прошлого, которые, нахватав, кто сотни, а кто миллионы рублей (аскетизм нынче не в моде), сосредоточили усилия на совершенствовании личной своей власти, пытаясь всячески расширить ее и укрепить. Для этого были хороши все средства. Водка в том числе. Она успешно вербовала им союзников, она же губила противников. Она же делала безумными и послушными миллионы людей. Они создавали свой собственный карательный аппарат, если он не был придан им изначально. Они провоцировали и поддерживали страх в окружающих их людях. И начинали править. Небольшим ли коллективом, республикой ли...
Пирамида, нарисованная в «Московских новостях», приобрела законченный вид. В крестные отцы начали выходить чиновники. И настала эпоха не царя, а царьков — секретарей райкомов и обкомов, председателей исполкомов и министров, начальников УВД и прокуроров, управляющих трестами и председателей колхозов. Культ разбился на культики, за медным фасадом которых скрывались порой самые грязные преступления.
Крестных отцов высветили гласностью. Многие исчезли. Многие уползли в щели. Временно распустили гвардию, перевели ее в подполье.
Законсервировали связи. Ждут. Поджидают момент, когда испугаемся, когда опять начнем бояться.
Л. ШАРОВ
Журнал "Трезвость и культура" № 3 1989
Оптимизация статьи - промышленный портал Мурманской области