Главная | Регистрация | Вход | RSS

Архиварий-Ус

Меню сайта
Категории раздела
>
Новости
Мои статьи
Политика и экономика 1980
Литературная газета
Газета "Ленинская Правда"
Газета "Правда"
Еженедельник "За рубежом"
Газета "Полярная Правда"
Газета "Московская правда"
Немецкий шпионаж в России
Журнал "Трезвость и культура"
Политика и экономика 1981
Журнал "Юность"
Журнал "Крестьянка"
Журнал "Работница"
Статистика
Яндекс.Метрика
В сумерки
Григорий ТЮТЮННИК-ТАШАНСКИЙ

Рассказ

Смеркается в нашей хате рано, особенно зимой. Это потому, что лес рядом. Еще искрится на верхушках деревьев тонкая ледяная корка, а в нижних ветвях уже проступают тени. Сумерки, крадучись, скользят по выбеленной стене хаты и застывают по углам, безмолвные и чуточку прохладные.
Комната становится меньше, потолок ниже. Тревожно гудит лес; стучат коготками по земляному полу куры в сенях и с шумом взлетают на насест.
Открывается заиндевевшая дверь, и в комнате появляется вязанка соломы. Жесткая солома похрустывает и пахнет стужей.
— Примораживает! — нараспев говорит мать и, сгорбившись, долго дышит в окоченевшие пригоршни.
— Сидишь, сынок? — спрашивает она ласково и, низко нагнувшись, любовно и чуточку заискивающе смотрит в мои глаза.
Я вижу ее почти черные в полумраке губы и усталые морщинки, разбегающиеся от глаз.
— Читаешь все! Худенькой-то, как щегленочек. Отдохнул бы лучше.
Мне хочется взять ее натруженные ладони в свои руки, отогреть их и смеяться от радости, что у меня вот такая хорошая мать. Но такое желание возникает только на одно мгновение... А она продолжает робко гладить мои волосы, и я чувствую дрожь в ее холодных пальцах: мать плачет.
— Ты, сынок, уж лучше бы кричал на меня, чем вот так... Три дня ведь как приехал и все молчишь. Или в сердце для матери ничего не
осталось?
Она долго сидит на скамейке у порога, точно не хозяйка в этом доме. Потом медленно, усталая и подавленная, раздевается и зажигает керосиновую лампу. Под отпотевшей в тепле соломой растекается лужа, и, когда мать, опустившись на колени, затапливает печь, комната наполняется шипением и горьковатым дымом.
Точно так было и в тот злополучный вечер. Я помню его во всех подробностях. Он не раз вставал перед моими глазами за эти восемнадцать
лет без матери, без ласки, без совета— восемнадцать лет с чужими людьми, часто очень хорошими, но все-таки чужими.

* * *
Это случилось в сорок втором году. Зима. Стужа. Иногда доносится приглушенный бухающий звук.
Это трескается лед на реке. Я обычно целый день пропадаю там и знаю каждую трещину так, как хороший географ карту. Мне их нужно знать потому, что мой единственный деревянный конек, прикрученный к старому отцовскому сапогу телефонным кабелем, уже не раз попадал в эти коварные трещины. Еще не беда, коли упадешь. А вот если при этом треснет рукав или пуговица на фуфайке расколется пополам, тогда... Возвращаться в таком виде домой я не решался: заметит мать, и тогда мне уж никакими судьбами не избежать подзатыльника, от которого пол кажется потолком, а потолок — полом. И я прихожу в дом вечером, когда стемнеет. Авось, до утра мать ничего не заметит, а там будь что будет!
Захожу я в хату осторожно, бочком, и, как все на свете провинившиеся дети, еще от порога воркую:
— Ма, может, соломки принести да  протопить печку?
— Ну-ка, подь сюда!
Уже по этому самому «подь» я догадываюсь, что разоблачен.  После того, как высохнут слезы, я все-таки тащу солому и начинаю топить. По земляному полу пляшут огненные блики, в хате становится светлее. Я сажусь против дверцы на чурбак и, согнувшись по-стариковски, шевелю обгорелой палкой дымящуюся солому. Мать сидит на табуретке и смотрит в окно. Ее красивое девичье лицо с крохотной каштановой родинкой на подбородке точно застыло в черном стекле. Когда мать смеется, эта родинка становится доброй и милой, а когда сердится — хищной и злой. Одета мать в белую кофточку
из парашютного шелка, а черная юбка сливается с тьмою. Волосы, обычно скрученные на затылке в тугой  жгут, рассыпались и черными извилистыми ручьями сбегают по скользкому шелку.
Она уже забыла обо мне. Ей грустно и, наверное, хочется плакать, потому что он не идет. А она ждет весь вечер да и целый день ждала. Ждет мужа другой женщины, ждет человека, у которого своя семья, дети.
Вот гнетущую тишину в хате расплескала песня. Она плывет из темноты так тихо и незаметно, словно не человек поет ее, а сказочная тень человеческая. До конца дней моих останется эта песня такой, какой слышал я ее в тот холодный вечер сорок второго года. Тогда эту песню пела не моя мать. Нет. Ее пела чужая красивая женщина, которую я почему-то называл матерью.
Ой, боже мш, боже,
Що я наробила:
Що в нього е жшка,
А я полюбила...
И так каждый вечер: кричит, бьет, а потом жалуется кому-то, просит о чем-то... Мне становится обидно и грустно. Хочется крикнуть ей: «Молчи!» Но я боюсь.  Я шевелю палкой сбившийся в комок соломенный жар (старики говорят, что это на мороз) и взволнованно слушаю.
Зозуле, зозуле,
Чого рано куешь,
Чи може, зозуле,
Мое горе чуешь?
Говорят, любовь — самое большое  счастье на земле. Но я уже тогда, ребенком, понял, нет, не понял, а скорее почувствовал: любовь еще и жестока, она балует только двух, третьего гонит. Я был обузой, усохшей веточкой на молодом дереве, которую нельзя было отрезать.
Но вот песня оборвалась недопетая.
За окном мелькнула тень. Мать перепелкой порхнула к двери и, босая, растрепанная, захмелевшая от радости, очутилась в сенях. Мне слышен ласковый, мягкий баритон и самодовольный смех.
Они заходят в хату в обнимку, оба радостные, счастливые. Я не поворачиваюсь, но чувствую: они смотрят друг другу в глаза и улыбаются, такие далекие, такие чужие для меня...
Я хорошо знаю его. Ходит он обычно в коротком дубленом полушубке и в гимнастерке, с которой срезаны пуговицы со звездочками, а пришиты другие. Еще он носит галифе, похожее на балалайку, и узенький наборный ремешок. Им он бьет мать, когда выпьет. Я ненавижу его и боюсь.
— Ну-ка, марш на печку! — слышу я голос матери.
— Зачем ты на него так? — с легким укором говорит он. Но в его голосе нет жалости. В нем скользит небрежное, как подаяние, добродушие самоуверенного человека. Я готов ринуться на них с кулаками, но вместо этого поспешно, как загнанная ящерица, карабкаюсь на печку.
Там пахнет глиной, сажей и жженым кирпичом.
Они долго шепчутся. Мать старается говорить сердито и независимо, но я знаю: это только так, отомстить ему хочет за то, что долго ждала, а через минуту начнет вымаливать прощение, называть дорогушей, лапой и еще какими-то приторными, мурлыкающими словами.
Вероятно, для того, чтобы задеть его за живое, она начинает рассказывать об отце, о том, что он молился на нее, как на икону, работу из рук выхватывал.
— Я еще сплю, а уж он, глядишь, и корову подоил и дровишек принес.
Станет, бывало, на колени и выкладывает по одному поленышку, чтоб не стукнуть, не разбудить.
— Дурак потому что. Вас, баб, чем больше ублажай, тем скорее опротивеешь.
Над головой у меня что-то стучит, погромыхивает. Это мышь катает на чердаке кукурузный початок. А в трубе, точно пламя под сильным напором, гудит, гогочет студеный ветер. Я вспоминаю тот день, когда уходил на фронт мой отец. Он, этот чужак, обнимался с ним и говорил:
— Ну, что ж, Никола, ты там старайся, а мы, тыловики, здесь не подкачаем.
И отец ушел.
А спустя полгода однажды ночью я услышал сквозь сон тяжелую возню в сенях и странный, не то злой, не то восторженный, голос матери:
«У, бессовестный! Не успел муж за порог...» У меня похолодела кожа. Я заметался на печке, ища выхода, но рука моя все время натыкалась на
стены, и это еще больше напугало меня.
— Мама! — закричал я и заплакал.
Она ответила совершенно спокойно и даже с досадой:
— Чего тебе?
— Кто там?
— Никого, спи!
Я немного успокоился, прилег и долго слушал потом, как где-то в подушке стучит мое сердце...  А вот в тот вечер я понял, что тогда меня обманули. Понял, и чувство мести сбросило меня с печки. Прыгая на пол, я задел ногой ухваты, и они с грохотом повалились на спинку кровати. Мать испуганно
вскочила с постели.
— Ты куда это, сыночек?
«Ага, сыночек! Нет, теперь уж поздно!..»
И я ответил нарочито равнодушно и грубо:
— Чего вскочила? На двор хочу, вот и встал.
Потом не спеша нахлобучил на голову буденовскую шапку с оторванным наконечником, стал в сапоги и вышел.
— Фуфайку надень, холодно! — крикнула мать вдогонку.
Наружная дверь примерзла и поддалась нехотя, со скрипом, пропустив в сени узенькую полоску лунного света. Сухой, колючий ветер налетел на меня из-за угла. А снег искрился и словно бы подмигивал: не бойся, мол, беги. Я перемахнул через соседский плетень, присел и сжался в комок. Минут через пять дверь приоткрылась, и в черном проеме показалась мать, в одной рубашке, босая, растрепанная.
— Сынок! А сынок! Где ты?..
Я не отозвался, а, пригибаясь и стуча зубами, пустился наутек. Вот кончились огороды, начался луг, а за ним река.
— Сыно-о-ок!..—  доносится 
издали,— ...ын-о-очек... О-о-о-о...«Теперь кричи, сколько хочешь»,— думаю я и, разогнавшись, весело скольжу на ногах.
Мне нужно пробежать по льду всего три километра. За рекой, на хуторе, живет моя тетка, сестра отца. Она меня любит, жалеет и называет «сироткой», а мать—«пройдой». Там я переночую, возьму фуфайку, портянки и уйду на фронт, к отцу. А тетке скажу — к матери.
Мне становится весело и как будто даже теплее.  Позже я много раз слышал от взрослых живучую в те годы пословицу: кому война, а кому мать родна. И всегда, будь сказана она шепотом, с оглядкой, или громко, негодующе, эта пословица возбуждала во мне жестокую ненависть к чужаку
и гордую, по-детски ревнивую любовь к отцу. Я только чуточку-чуточку помню его; он был большой, и рука у него тоже была большая. Эта
рука часто ложилась мне на голову, отчего становилось тепло и уютно, как под шапкой. Может быть, потому и сейчас, когда я вижу на головке какого-нибудь малыша большую отцовскую руку, мне тоже хочется стать маленьким...
* * *
В комнате стало темнее. Это стекло на лампе закоптилось. Солома в печке погасла и подернулась зябким серым пеплом.
Головы моей коснулась легкая рука матери. Она нежно теребит, перебирает волосы.
— Не надо думать об этом, сынок. Не надо. Я и так всю Жизнь карать себя буду, хоть уж и немного жить то осталось.
Она вытерла шершавым пальцем мои глаза, и мне стало легко, как ребенку, которого только что выкупали в теплой воде и завернули в чистую пеленку.

Крестьянка № 5 май 1961 г.

Похожие новости:


Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
publ » Журнал "Крестьянка" | Просмотров: 51 | Автор: Guhftruy | Дата: 29-07-2023, 21:02 | Комментариев (0) |
Поиск

Календарь
«    Май 2024    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031 
Архив записей

Февраль 2024 (1)
Ноябрь 2023 (7)
Октябрь 2023 (10)
Сентябрь 2023 (128)
Август 2023 (300)
Июль 2023 (77)


Друзья сайта

  • График отключения горячей воды и опрессовок в Мурманске летом 2023 года
  • Полярный институт повышения квалификации
  • Охрана труда - в 2023 году обучаем по новым правилам
  •