Главная | Регистрация | Вход | RSS

Архиварий-Ус

Меню сайта
Категории раздела
Новости
Мои статьи
Политика и экономика 1980
Литературная газета
Газета "Ленинская Правда"
Газета "Правда"
Еженедельник "За рубежом"
Газета "Полярная Правда"
Газета "Московская правда"
Немецкий шпионаж в России
Журнал "Трезвость и культура"
Политика и экономика 1981
Журнал "Юность"
Статистика
Яндекс.Метрика
Знак урожая
Петр КРАСНОВ Рассказ


Что он хорошо помнил, так это необыкновенное в то лето множество смирных божьих коровок. Словно какой знак — к урожаю, что ли? — были везде они, всюду: в хлебах дозревающих и созревших уже, восково-прозрачных, ожидающих молчаливо, на огородах и улицах, в придорожных, махрами пыли отяжеленных бурьянах; везде им было место, дело и доброе к ним всегда удивление людей — перед ними и этой прорвавшейся откуда-то несчетной силой тоже.


Но сколько их собиралось в обмолоте — этому дивился даже равнодушный ко всему такому Лексеич, шофер, с которым вот уже вторую теперь уборку отгружали они от комбайнов зерно, изо всей лихости гнавший сейчас на ток свой потрепанный «газон»: хотел поспеть, свалив зерно, еще раз на стан полевой, к ужину, заодно и лишний рейс сделать... Несметно гибло их, должно быть, в барабанах комбайнов, а еще больше выживало. Шевелились, выпрастывали горбатенькие, красные с черным спинки и усердно потом куда-то ползли, долго и упорно переваливаясь, перебирая лапками зерна.


Их, как всегда, куда повыше тянуло, взобраться чтоб и взлететь; с плоского им, довольно тяжеленьким, взлетать было несподручно; и потому лезли на борта, на двух парнишек, подвернувшихся тут, кстати, и в особенности на их воткнутые торчмя печные деревянные лопаты—вот уж откуда, казалось, воспарить можно даже бескрылому. И десятками ползли, собирались на обугленных когда-то, а теперь стертых кромках лопат, приподымали красные надкрылья-чешуйки, пытались расправить слабенькие свои нежные крылышки прозрачные; и одним это удавалось: срывались и летели освобождение куда-то назад и вкось, других опять сбивало, сбрасывало ветром движения на пшеницу, а они все лезли.


В школе он уже слышал, что божьи коровки совсем не такие смирные и безобидные, как это кажется всегда, сверху глядя; самые настоящие они хищники, только полезные, вредителей будто заедают всяких. Но в это что-то не верилось, да вовсе и не за тем дело стало сейчас: просто жалко их было, таких вот хороших, в неторопливости своей и деловитости будто разумных и еще доверчивых—с такой всякий раз доверчивостью, без боязни ползет божья коровка по руке, чтобы взобраться, наконец наверх, найти, потоптавшись черненькими лапками, ветер и с натугою взлететь на него.

Мало кто, может, знает, что они полезные, а вот любят их все.


И он снимал их, копошащихся, набирал в кулак и пускал за борт, на волю, пусть живут как хотят; а тело все его сладко так ныло, постанывало даже будто—это от нешуточной, только что кончившейся схватки с тугой тяжело-шершавой бесконечной волной зерна, хлеставшей из выгрузного шнека, грозящей всегда переполнить кузов и наземь плеснуться, вызвать злобноватое ворчание Лексеича, который, как всегда, стоит на подножке кабины, покуривает, перекрикивается с комбайнером, свои накладные в потертом бумажнике перебирает и все видит.


Мужик неспокойный он, задорно-жестковатый весь какой-то, из одних будто углов, и не знаешь никогда, на какой наткнешься, «порох, а не мужик»; таким редко угодишь, но уж и мало с кем так наработаешь, больше всех успевает рейсов сделать. И верный, никого, кроме как их с Саньком, не берет отгружать с собою.


Бывало, по получасу на дороге стоял, ждал, если вдруг они запаздывали, но других, кто просится, не возьмет — их ждет. Другим шоферам это, смотришь, все равно, а ему вот нет. Своих отгрузчиков, правда, не жалеет, нетерпеливый, сам иной раз заскакивает в кузов, лопату отымает, к их стыду: «Ну-кось, собачьи уши, дай-ка!..» И машину гонять мастер, со стерни даже пыль подымал, это на колчах-то, что уж о дороге говорить; и его издалека еще узнавали: Лексеич давит, кто ж еще... Он ведь и веселый, когда в духе, животики надорвешь, если высмеивать кого возьмется, и потому все ребята им с Саньком завидовали, вся улица, даром что были шофера подобрей, покладистей.


Имя ему было Алексей, кажется, Никифоровым, но все почему-то Лексеичем его звали, был он нездешний, из райцентра, а сюда какой уж вот год подряд приезжал на уборку—сам, наверное, сюда напрашивался. Есть у него, говорили, большой дом хороший, жена там и две девки-отличницы; дочками он сам хвалился, ими и еще садом, одних яблонек, гордился, четыре сорта, есть такие, что с кулак почти вырастают на них — зимние какие-то, поздние. Свои мужики слушали, кивали, головами качали: яблонь в селе почти что и не было, редко у кого ранетка-другая торчит в огороде, да и те повыродились, дикушки, считай, кислятина на кислятине, как ее только ребятня ест. Что-то пока не до яблок, кряхтели, скотине чего бы на зиму. А так дело, конечно, хорошее, кто ж говорит... Никто ничего и не говорит.


Квартировался он всегда у Нюрки-Самокатихи, на задах у нее машину ставил, зачем —это все знали. И они тоже, не маленькие уж. Они вообще много чего знали и видели; другое, может, дело, что понимали по-своему немножко, но видели-то многое.


«Газон» тяжело вылетел, взмахнул на очередной косогор, захватив дух, и снова напряженно, глухо завыл, набирая скорость, видны стали упорядоченные в линию огни тока, а правее, в низине, множество окошек села, тусклых и светлых, кто как живет, россыпью. Пронеслись мимо, пылью заволокли клуб с небогатой по случаю уборки толпой: была тут церковь, купол снесли, крышу перекрыли по-граждански, и вышел клуб с балконами внутри (хоры там, говорят, были), всем клубам клуб. Народец уже зашевелился, втягивался в притвор, но зависти нисколько не было; наоборот, даже как-то приятно было и гордо, что вот люди спокойно глядят кино, а в это время в поле и на току неуемно, день и ночь гудит и пылится работа, самая из всех важная, они с Саньком все в ней, а она их тоже наравне со всеми уважает, ничем не умаляя, наделяет их — никак не лишних нужных ей — усталостью своей и счастливыми минутами роздыха, серьезностью и равностью своей, уж только за одно это душу отдать можно...


На минуту заскакивает машина под высокие, засиженные голубями стропила крытых автовесов, резко, с форсом тормозит; старая платформа ходуном ходит от тяжести, скрипит, а запыленное окошко весовой приветливо светится. Лексеич уже там, вроде как бы даже переругивается, сует свои накладные веселым двум весовщицам, это из кузова хорошо видно; и тут же, не меняя даже лица, хватает одну, другая взвизгивает ревниво за подружку, обе набрасываются, и Лексеич пятится, спиною вперед выбирается из будки, с хрипотцой неведомого какого-то волнения смеется и говорит: «Вы хоть накладную-то отдайте, девоньки...» «Н-на, идол!..» Накладная смутным в сумерках голубком выпархивает из двери. Лексеич поднимает ее, оглядывается потом на своих отгрузчиков, подмигивает им и нехотя лезет, садится в кабину, шваркает дверцей.


Ровно подметенный вечерний, с неяркими еще лампочками на столбах ток пылил вовсю. Скрежетали, слитно шуршали зерном транспортеры, веялки сотрясались и шумели, около них орудовали лопатами старшеклассницы, закутанные по глаза платками, кричали что-то через шум и смеялись. Тут же пристроился к одному из ворохов запряженный в председательский легкий тарантас Егемон, мягкими губами забирал зерно, будто о чем шептался с ним — где-то близко председатель, пошибче надо работать. Разгружали торопливо, через один всего открытый борт. Лексеич, неопределенно поглядев с минуту на их работу, ушел к вагончику завтока, где собралась кучка людей и был, наверное, и сам председатель; девки что-то им кричали от соседнего вороха и опять смеялись, ишь сколько в них смеху; а они с Саньком, зная, что Лексеич на них надеется, ничего уже не слышали — они работали.


Куда-то подевалась предночная, уже обозначившаяся прохлада; гул и стуки транспортеров, голоса, огни ближние и дальние — все отдалилось, на время потерялось будто для них, а была лишь одна пшеница в бортах, вязкая, тяжело и с шорохом осыпавшаяся, в руках лопата, которая все норовит вывернуться, и долгое сквозь твои все усилия ожидание, что будет конец и этой пшенице, сколько уж ее сегодня было, надо продержаться только, вон уж и борт оголяется, недолго теперь... Осыпается, открывает пообтертые всяким грузом доски борта, уже и ноги достают до твердого, скользят по жести, какою обито дно кузова, теперь уж не на пупок брать, а сталкивать можно, живее пойдет дело, сладили. Саньку хорошо, он умеет, когда надо, злиться, хоть бы и на ту же работу,— злому легче. А он вот не умеет. Сладили, только Лексеич уже опять на подножке, глядит, надо быстрее, ловчей.


Они еще зачищают лопатами дно, а уже, вздрогнув, завелся с полуоборота мотор, машина дернулась газуя, высвобождая из вороха борт, дело сделано. Лексеич смотрит на них, потных, с еще подрагивающими возбужденно руками, будто с неохотой какой говорит: «Ладно...»— и поднимает, с глухим бряком закрывает борт. Ладно так ладно, поехали.


Ровный меркнущий свет стоит на закате, покойный и высокий, переходящий над головою уже в ночь. Там везде если не сон, то молчание до самых дальних пределов. Там тишина, последний свет, а здесь, внизу, изо всех сил противится машине встречный похолодавший воздух, полынно-сухой, дикий, а она дрожит, рвется вдоль дороги, с безрассудной смелостью кидается в балки, выносится стремительно и тяжело наверх опять, и шарит далеко впереди, рыщет по всей округе зарево ее фар, утягивает взгляд за собою — туда, вперед...


Проскакивают замершие, спящие уже обочины, ветром обтянуты лица, неведомо куда несет, зачем, смысл пропал, одна скорость — зачем? — а в ответ она одна и больше ничего...


Санек первый увидел их на дороге, поверх кабины углядел: мелькнуло что-то и пропало под колесами... А вот опять торчком, живое, лапки на груди, светом завороженные глаза большие слюдяные блестят — гляди, тушканчик! И тут же машину повело в сторону на ровном проселке, плавно и точно, завалило чуть, и моментальный без толчка хлопок внизу, глухой и непонятный, а машину, потерявшую на несколько мгновений колею, затрясло, мотнуло к обочине, потом назад к середине, в наезженное, и снова мотор загудел напористо, но и ровно, успокоенно будто. Было непонятно, они глядели друг на друга и на дорогу, потом Санек, пересиливая ветер, крикнул: «Он его нарошно, да?!» — и замолчал, потому что «газон» опять мягко понесло, будто соблазн там был какой, в сторону, надо было ухватиться покрепче. Тушканчик, видели они, скакнул бестолково, слепо, еще подпрыгнул высоко, будто играясь, не желая уступать дороги, и пропал под радиатором; а следом другой запрыгал, потешно вытянув длинный хвост, вперед и в стороны меж стен темноты, и не понять было, что хочет эта машина, миновать его или наоборот... Что-то второй раз послышалось под ними, а может, показалось просто, они так и не разобрали, не успели; а летящая под колеса дорога, сколько теперь ни смотрели они, пуста была, по-ночному однообразна, будто их не было вовсе, тушканчиков, ничего не было, привиделось просто в дурацкой такой скорости.


— Лексеич не нарошно! — говорил ему, присев за борт и переводя дух, Санек убеждал, хоть с ним и не спорили. — Их попробуй объедь... они вон, как шутоломные, прыгают, ведь не объедешь же! Лезут на дорогу, дурачки. Они вот что... они зерно, наверно, подбирают, какое натерялось — ишь хитрые какие! На готовое прямо, да?! Вот бы поймать, поглядеть. Ты ловил когда?


Нет, он не ловил. Ночные они, не попадаются, их вообще мало в степи. От них и вреда-то никакого, неужто он нарочно?


— А ты возьми да спроси... он те спросит! Пусть не лезут, это ведь машина, не что-нибудь. Щас поеди-им! Мед будет, вчера вон давали. А там свалим разок — и по домам.— Санек зевнул, выглянул поверх борта. — Ты гляди-кось, ходют еще комбайны!


Они, конечно, так и не спросили, не посмели... А комбайны ходили. Полого подымавшееся впереди за лощиной поле, темное, черное уже почти под остатками вечерней зари, полно было огней, медленно движущихся, чистых, ярких, то гаснущих на разворотах, то призывно мигающих, это которые с полным бункером; а за ними и на другом поле тоже, далекие, совсем уж, кажется, недвижимые, застрявшие будто впотьмах, завязшие...
Перемигиваются, бессонные, с окрестных полевых взгорий над спящим селом, всю почти ночь напролет, озаряют молчаливое небо, сигналят кому-то— может, звездам самим,—и сладко так, надежно спится под охраною их труда.


А вон полевой стан виден уже, темнеется над балкой, где родник: будка на полозьях с нарами внутри для комбайнеров, горбылевая рядом кухонька, все дымит еще, а поодаль на замасленном терпеливом ковыле какая ни есть бригадная техника — оставшиеся с весны сеялки, сцепка, конные грабли, всегдашний какой-нибудь полуразобранный комбайн раскрылился, как подбитый гусак, припал одним боком к земле. Сквозь груду борон, сошники сеялок и железяки всякие проросли за лето дягиль с полынью, разная самосевка, серый от безводья злаковый подгон — как только не играли, чего только не находили они себе на ржавой той от солярки и мазута земле... По целику миновав оставленный кем-то на дороге с прицепной тележкой трактор, влетел Лексеич на стан, сделал немыслимый какой-то разворот, метнув по всему светом, и стал, чуть не ткнувшись радиатором в горбыль кухни, напротив оконной рамы без стекол. Кто-то шарахнулся там запоздало, закричал!


— Сдурел, да?!

— Слезавай, приехали! — ухмыляется Лексеич, соскакивает на землю; и хоть не видно в темноте этой ухмылки, они себе ясно представляют, какая она. И говорит в окно: — Ничего, у нас с гарантией. Лапшу давай, орлы мои вон соскучились по шамовке. Чтоб ложка по стойке «смирно»!..

— С гара-аитией... Я ить чуть сердце не потеряла, дурак ты такой! — жалуется повариха тетя Клавдя, ему же и жалуется.— И как с тобой жена живет, с дуроломом... Скольки вас?

— Трое, три орла. Ночь мала, собачьи уши!

— Ф-фу ты...


Они идут к рукомойнику с темным уже от машинной грязи сырым полотенцем, а потом к будке, где обочь на ковыльке расстелена клеенка, лампа стоит, и громко хлебают лапшу, переговариваясь, несколько мужиков, с ними двое ребят знакомых с соседней улицы, такие же отгрузчики,— видно, последняя эта у тети Клавди партия. Остро, как-то радостно воняет кругом соляркой, мясная горячая лапша парит, непривычная средь лета, но крепче всего сухой хлебный дух поля и черноземной, встревоженной колесами стерни с горечью перебитого в молотилках, подвядшего молочая пополам, он теперь, запах этот, везде.


— Хлеб-соль трудяшшимся!


— Садись давай, — откликается не торопясь один, оборачивается, это дядя Степан, шофер.— О-о, да вас вон сколь! Ну, беда это малая, щас освободим...


Совсем другой человек дядя Степан, нет еще такого, кто бы отличался так от Лексеича, будто их нарочно друг для друга сделали. Тяжелый весь, медлительный, как бык, позовешь — глаза не вот переведет. Ходит и ездит не то что неспешно, а как бы даже наперекор, в упрек всему на свете поспешному — ползет, а не едет; самые терпеливые не выдерживают и либо ругаться начинают, либо терпят до конца, давая зарок не связываться больше с ним никогда... ну на крайний разве случай. Но все случаи, как на грех, крайние, а ему это на руку: могу подвезти, мол, а не хотите если, так не надо... Спокойный человек, так вот и живет. Всего хуже с ним жене его, вот уж кто мается всю жизнь вековухой при живом. С такими-то плечами мужик, и за смертью только посылать. А у него и вправду на все один ответ: успеем, все там будем...


К нему и на отгрузку идут лишь потому, что деваться некуда. Мужик он не злой, на вид даже умственный: все что-то ходит тихо, обдумывает, мозгует, хотя ничего умного, считай, не говорит, больше слушать любит, с видимым удовольствием слушает и хоть кого. Глядят на него снисходительно; и, главное дело, ведь не скажешь про него, что это он ленивый такой: нет, он все сделает, что ни скажут, вот только не поторопится.


— Щас освободим,— говорит дядя Степан, отодвигаясь; потом переставляет чашку, ложку перекладывает тоже, гнездится, елозит заметным уже пузом по траве, устраивается и привыкает на новом месте. Еда настраивает его всегда на хорошее, хотя с Лексеичем они, конечно, никак не в ладах.— Это нам недолго. Что, уже сгрузили?


— А ты как думал!..— Белесое, все выгоревшее какое-то лицо Лексеича, глаза его светлые, острые и всегда будто исподлобья уже напряжены.— Это у вас детки по лавкам не кричат, а мы работаем! Ты вот мне лучше скажи, за каким тебя лешим в мастерские понесло?! Дядя Коля — ладно, у него кардан посыпался, ему хоть не хошь, а стой, а ты?.. У меня, собачьи уши, колеса чуть не оторвались, на три комбайна один, пацаны вон мои все руки оборвали... какого ты там рассиживал?


— Да видишь, какое дело...

— Какое дело, что?!


— Грохот, понимаешь, у Петра Федоровича тово... барахлил, вал надо было доставить, новый. Просил он — мол, заскочи. Я вроде как поскорей хотел, заехал, а кладовщика нету. Жду — нету, понимаешь. Я на дом к нему. Не должно, думаю, чтоб там не застать, где ему больше быть...


— Ты мне это брось! — еще больше напрягается Лексеич и сам швыряет на клеенку ложку, которой помешивал только что принесенное теткой Клавдией варево.— Брось!.. Он со старым еще бы сутки проходил, твой Петр Федорыч, ни шута б ему не подеялось... Вот гад, а? — говорит он всем, и все разумеют, кто тут «гад», разъяснять не надо.— Комбайны стоят, а он там... В другой бы раз заскочил, застал, в третий — не-ет, он ждет!.. Недоделок. Дерьмо тебе возить, да и то с погонялкой.


Теперь откладывает ложку дядя Степан; смотрит по-бычьи, как бы не совсем понимая, и потом говорит средь тишины:

— Ты это... обожди, чего ты тут? Я ить и вдарить могу за такое. Я не погляжу. Ругаться всякий дурак сумеет. Я как лучше хотел.

— Хотел, да хотелку забыл,— презрительно кривится Лексеич и принимается за лапшу, перегорел уже. Никого он не боится никогда, дядю Степана тем более.— Что с тобой говорить, с ушибленным...


— Я ушибленный, а ты уроненный, вот и все дела. Чем ты это лучше меня? Я по крайности хоть на людей не кидаюсь, как собака. Спокою даю. Человеку, если хошь, спокой — первое дело. Чтоб спокой, тогда все пойдет.

— Это у тебя-то пойдет?!


— А хоть у кого. Галопом жить чего легше. Нынче за это схватился, завтра за то, до дела не довел, сам дальше поскакал... Один вид, а не работа. Мудрости не надо, одни ноги. Ты вон скачешь, а колеса правда что еле держатся, то и гляди соскочат. Гайки, небось, целый год не подтягивал. А мне говоришь.

— Ты их что, проверял, мои гайки?!

— Я и так знаю.

— Так он знает, торопыга... Да по мне лучше воли век не видать, чем, как ты, жить! Это ж курям на смех—за день шесть рейсов!.. Ведь на курево не заработал — ты, бугай!


— Семь, а сейчас восьмой будет. Семь, да мои. — Дядя Степан уже опять спокоен, как будто ничего и не было; подымается, зачерпывает корцом из бочки родниковой водицы и пьет, мерно и не торопясь заглатывая, светлые меркнущие капли сбегают по широкому подбородку, по рубахе, старой, темной. Утирается, глядит: — А хошь, я те докажу?


— Чего ты докажешь?

— А с гайками. Сейчас вот принесу ключ и докажу.

— Пош-шел ты!..


Припозднилось в степи, тихо, даже кузнечики перестали пилить, одни лишь огни в поле и рокот дальний, еле отделимый от тишины. Робко еще загораются звезды. Звякает в кухоньке посуда: это тетя Клавдя с напарницей прибираются наспех, завтра им чуть свет на ноги, опять кормить людей, без хорошей кормежки такое дело не потянешь. Им тоже пора бы домой, «спать без задних ног», как мать говорит, хватит бы на сегодня, но рейс надо сделать, это уж не меньше. А может, и еще один, как хозяин решит. Неужто нарочно он тушканчиков?


Тяжело, будто загруженный, переваливаясь на бороздах и ноя мотором, отбыл в поле Степанов «ЗИЛ», и долго еще там виднелся, кочевал красноватый огонек его, не терялся все никак, не теряется... Засобирались, покончив с ужином, и они — мигали, звали полевые огни. Подъехали к тарахтящему всем своим железным нутром комбайну, в пыльный свет боковой фары его, в метель жаркую половы и грубых машинных запахов, стали под хобот; и тут же комбайн взрыкнул, тяжело, толчками зашуршала, зашумела в выгрузном шнеке пшеница, нетерпеливо, словно соскучившись в бункере, и пошла, затопляя тяжёлыми ласковыми волнами дно, борта кузова, босые ноги. «А мы вас уже и не ждали! — кричал им, показывая белые, яркие на земляном лице зубы, здоровенный парень Мишок, штурвальный Петра Федоровича. — Думали ночевать с зерном, а тут вы... Молодцы!» А молодцы разваливают, разгоняют пшеницу по кузову, не до разговоров. Сам воздух гудит вокруг них от горячей дрожи, от торжества машины, пыль висит в слепящем свете — хлебная, густая, сам хлеб валит, и надо успеть, иной заботы пока нет...


И вот уж без прежней нагрузки молотит шнек, выкидывает остатки зерна — и вот стал, не доскрежетнув. Сразу слышны становятся рокот мотора комбайна, умиротворенный теперь, облегченный, без всяких галдящих на разные голоса шкивов и трансмиссий, смех здоровенного Мишка и злой басок Лексеича, опять что-то ругается, не в духе нынче. Звенит, тянет полевой сверчок, бессонный, неизвестно как попавший сюда, и не определишь, где это он так старается: трель его то сбоку послышится, то сзади, а то вдруг сверху сойдет—отзовется во всем, все проникнет и отдалится, мирный, тоскующий, ищет что-то в темной округе...


Нет, что-то совсем нынче не в духе Лексеич, как не с той ноги встал, целый день вот так...


Петр Федорович махнул рукой и полез к себе наверх. Мишок уже тоже был там, пристраивал вилы, хмурился, пытаясь сдержать глуповатую ухмылку, а Лексеич еще стоял, глядел неукротимыми глазами, и в спутанных его волосах, прилетевших под фуражкой, негустых, по-детски каких-то белесоватых, сидела, чуть краснелась божья коровка. И вдруг мне показалось: и ему, и всем нам все прощалось сегодня.


Журнал "Крестьянка" № 11 1985 г.


Оптимизация статьи - промышленный портал Мурманской области

Похожие новости:


Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
publ, Мои статьи | Просмотров: 2259 | Автор: Дмитрий | Дата: 22-08-2010, 11:22 | Комментариев (0) |
Поиск

Календарь
«    Июль 2019    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
293031 
Архив записей

Июль 2019 (1)
Июнь 2019 (14)
Май 2019 (6)
Апрель 2019 (11)
Март 2019 (8)
Февраль 2019 (9)


Друзья сайта

  • График отключения горячей воды и опрессовок в Мурманске летом 2019 года
  • Полярный институт повышения квалификации
  • Обучение по пожарно-техническому минимуму
  •