Виктор Розов
Из книги «Путешествие в разные стороны»
Поезд тронулся. Без толчка, без шума, без лязга буферов. Нет, он не тронулся, он остался стоять на месте. Это за окнами поплыли перрон с фонарями, люди с прощальными взмахами рук, носильщики, катившие пустые багажные тележки… Бывало, какой все сотрясающий рывок делал допотопный зеленый ящер, напрягая свой хребет, силясь сделать
первое движение. Каждый позвонок издавал пронзительный вопль.
Ты судорожно хватался руками за полки, за двери, за стенки вагона, чтобы удержаться на ногах, а внутренности твои рвались наружу. Как хорошо сейчас!.. Браво, техника!..
Пассажиры как-то по-куриному заботливо и мелко суетились, осваивая купленные плацкарты; рассовывали чемоданы, сумки, свертки, переносили подушки, кто — чтобы лечь головой от окна, кто — чтобы головой к окошку. Двое взлетели вверх.
С увеличивающейся скоростью плыли мимо нас пристанционные постройки, потом дома и домишки пригорода с садами, огородами, цветочными клумбами, а за ними уже на полной скорости летели поля и леса.
Дама-соседка достала похожее на нее крупное, румяное, сочное яблоко и тотчас же впилась в него зубами. Пассажир над моей головой затих, будто исчез совсем, видимо, погрузился в сон. А верхний наискосок, вытянувшись на спине, уже успел раскрыть книгу и углубиться в чтение. Я взглянул на обложку: «Памятные встречи». Ал. Алтаев.
Какая неожиданная приятная встреча!.. Милая Маргарита Владимировна, здравствуйте!
Чистое, теплое чувство охватило меня. Я знал автора этой книги. Его уже давненько нет в живых.
Но вот в чьих-то руках эта книга, и мне кажется, он сам тут, рядом, жив-живехонек — пятый пассажир в купе.
Ученые говорят: сон продолжается чуть ли не доли секунды, но в эти мгновения вы можете с утра до вечера блуждать в дремучем лесу, старательно отыскивая дорогу в никуда, потом очутиться на головокружительно крутом обрыве, который подмывают волны, и земля уходит у вас из-под ног, и вы вот-вот сползете вниз и рухнете в море… Но сонное волшебство уже перенесло вас в странный город, где вы когда-то уже бывали в других снах… Я люблю сны!.. Люблю перебирать их в уме, проснувшись среди ночи или поутру. «Еще полна душа желанья и ловит сна воспоминанья…» Ловить воспоминанье сна хорошо, но отчаянно трудно: улетучивается, как пар.
В памяти, как и во сне, длинный отрезок времени — годы и десятилетия могут промелькнуть тоже коротко и сразу…
Мне двадцать лет. Надо мной чистое голубое небо. Только в вышние его, кал головой повисла затерявшаяся тучка. Она сама не может понять, как это она очутилась посреди безоблачного голубого небесного океана. Ей неудобно, неловко, стыдно, хочется куда-то спрятаться, но некуда, и она от растерянности и отчаяния кончает с собой — роняет на землю крупные редкие капли дождя.
Я стою во дворе Костромского театра, у черного его крыльца, и жду. Выходит стройная, эффектная, нарядно одетая женщина. Это любимица костромского зрителя — актриса Людмила Андреевна Ямщикова. Жанна Барбье из «Интервенции», Наталья Гончарова из «Смерти Пушкина», Параша Жемчугова в «Актерке Жемчуговой» и проч , и проч, и проч.
Замирая от трепета, срывающимся голосом вступаю в разговор.
— Молодой человек…— говорит, царственно улыбаясь, великая актриса.
Да, да, первые наши
юношеские впечатления никогда не затмятся, не сотрутся, не потускнеют, они навсегда останутся самыми сильными, как первая любовь, первая дружба, первые книги, первые умные беседы со старшими!..
— Молодой человек,— говорит Людмила Андреевна,— идите сюда, на крыльцо, под навес, дождь идет.
— Ничего, ничего,— торопливо говорю я, не двигаясь с места.
Ах, до дождя ли мне сейчас! Решается вопрос жизни!
Поясняю: хочу поехать учиться в Москву в театральное училище. Не посоветует ли мне Людмила Андреевна, в какую школу держать экзамен.
Людмила Андреевна советует и добавляет:
— Если выдержите экзамен, заходите к нам. Мы с мамой живем в «Метрополе», № 409.
Я благодарю и исчезаю…
За окнами вагона проносится гигантский чудище-завод с бетонными корпусами, перламутровыми стеклами, заваленными разной разностью дворами, взметнувшимися трубами,— то ли концы их ушли за облака, то ли это они сами из себя выдувают эти Тучи дыма.
Осенью 1934 года я, провинциальный молодой человек, уже учащийся театральной школы при Московском театре Революции (он теперь называется почему-то театром имени Маяковского. Кому и за что не понравилось прежнее название, неизвестно! По-моему, так хорошо было: театр Революции! Ну, на такие мелочи давно бы пора перестать удивляться; бывают странности и более широкого размаха), с жадностью изучаю Москву.
Вот я стою на Театральной площади, запрокинув голову, разглядываю коней, мчащих прямо на меня колесницу с Аполлоном. Сказочно!.. Подошла какая-то еще более провинциальная, чем я, женщина, посмотрела, куда это я гляжу, спросила:
— Кто это едет?
Я ответил:
— Аполлон, бог искусств.
Женщина поморщилась:
— Ну вот, говорят, бога нет, а тут выставили…
Почти плюнула и ушла.
Я смотрю на коней и думаю: что они олицетворяют, кто мчит Аполлона? Наверно, воображение, мечта. Я уже знал наизусть стихи Пушкина: «…И паруса надулись, ветра полны, громада двинулась и рассекает волны…» Ветер, который дул в пушкинские паруса, тоже, наверное, воображение…
Перевожу взгляд с Большого театра на Малый.
Скромное здание… А это кто примостился у входа? Подхожу, читаю: «Островскому…» Никогда не видел, чтобы памятники ставили
прямо на тротуаре. Показалось нелепым (теперь привык).
Иду дальше… Какое нарядное здание!.. Все украшено цветной майоликой, целые картины поверху… Гостиница «Метрополь». Ай, «Метрополь»!
Я, конечно, не заходил к Людмиле Андреевне все первые недели, неловко беспокоить. А что, если сейчас взять и заявиться? Нет, страшно… Для меня, костромского парнишки, гостиница «Метрополь» — сказочный дворец. Значит, и живут там люди высшего порядка.
Любопытство берет верх. Иду к подъезду. Массивная дверь-вертушка. Я и войти в нее не знаю как. За дверью бородатый швейцар. Еще выгонит: одет я пребедно.
Отваживаюсь. Дверь словно заглотила меня в свое нутро и мягко пошла вкруг. Немножко растерян.
Семеню ногами, напрягаюсь, чтобы выскочить вовремя. Не то выскочил, не то меня выбросило внутрь здания.
Швейцар: Вы к кому?
Я (в зобу дыханье сперло). В номер четыреста девять.
Молчание Видимо, знак согласия.
Подхожу к лифту. Тоже ослепительная роскошь: красное дерево и бронзовая отделка. Ехать в нем считаю нахальством — подумаешь, фон-барон! Поднимаюсь на четвертый этаж пешком.
Горничная на этаже. Вам куда?
В голове мысль: «Ага, опять застава! Тут-то я и пропал!»
Я (стараясь быть храбрым, но голос слабенький).
В номер четыреста девять.
Горничная (любезно). Направо, потом налево…
Чудеса! Просто «Сезам, откройся!».
Иду по коридору. Вот она, табличка на двери: «409». Одернув на себе рубашку (пиджака еще не носил – не было), пригладив рукой волосы (они в ту пору были;), стучу. Слышу знакомый напевный голос Параши Жемчуговой:
— Войдите!
Вхожу, стою на пороге. Недоуменный взгляд хозяйки. Напоминаю о себе.
— А-а-а!.. Проходите! (Реплика в сторону.) Мама, это костромской мальчик, о котором я тебе рассказывала. (Мне.) Витя, познакомьтесь, это моя мама.
И вот она, памятная встреча!
За круглым столом, заваленным листами бумаги, в кресле сидит очень полная, даже тучная, пожилая, точнее, старая женщина и что-то вяжет из серой
пушистой шерсти, а на плече ее черный громадный лохматый кот (позднее я узнал его имя — Маврик).
Писательница Маргарита Владимировна Алтаева.
Это ее книгу, тогда еще не написанную, сейчас, в 1972 году, в год столетия со дня ее рождения, читает лежащий над моей головой неведомый ей читатель, и Маргарита Владимировна как бы разговаривает с ним. Он, наверно, даже не знает, что Ал. Алтаев — это не мужчина, а женщина и зовут ее Маргарита Владимировна.
Я никогда в жизни не видел ни одного живого писателя. Можно представить мое волнение и любопытство.
Маргарита Владимировна (не отрываясь от вязания и не сгоняя кота с плеча, с интонацией, будто я тут был вчера и бываю ежедневно). Садитесь, Витя, расскажите, как вы устроились в Москве. Люся, налей нам чаю. (Мне.) Присаживайтесь. Идет разговор. А я невольно бегаю глазами по комнате, разглядывая жилище небожителя. Тогда, в те годы, для каждого из нас писатель был существом таинственным, особым, загадочным. Теперь я знаю, есть люди, которые относятся к писателям предвзято, недружелюбно. Я, например, когда знакомлюсь в дороге с неведомыми мне людьми, на вопрос о моей профессии на всякий случай отвечаю уклончиво: литератор. Понимай, мол, как знаешь.
А скажи: писатель,— так и начнется! За все племя отвечать надо. А нечего греха таить, есть за кого и за что. И за ложь, и за полуправду, и за увертливость, и за откровенную халтуру. И в книгах, и в журналах, и в театре, и в кино, и на радио, и по телевидению. И сейчас же бьют нашего брата Толстым и Тургеневым, Чеховым и Островским. Вот, мол, писали же люди этакое! Лепечешь в оправдание: такие, мол, Монбланы и Эльбрусы во все века — считанными единицами. «А где они теперь?» — припирают граждане. …Словом, говорю, литератор. Может, подумают: преподаватель литературы, это куда легче..!
Шарю и шарю глазами…
Первое впечатление — невообразимый беспорядок, даже кавардак! Никакой симметрии. Огромный сосновый шкаф, впритык к нему другой — красного дерева. Дальше узенький проход (в который Маргарита Владимировна из-за своей полноты протискивалась боком) и сразу же стеллажи с книгами. Эта вереница сооружений делит комнату на три неравные части. Где-то там, за шкафами, в глубине, во тьме, виднеется край простой железной кровати.
Из-за стеллажей выглядывает старинный резной дубовый стол. На шкафах оттопыренные папки рукописей, с трудом стянутые черными или белыми шнурками. Маленький инкрустированный шестигранный столик, на котором стоит элементарная
электрическая плитка. Стены увешаны фотографиями, рисунками, гравюрами, картинами, аппликациями. Голова курчавого итальянского мальчика. Большой портрет русской гарибальдийки Толиверовой. Пейзажи. Изображения лошадей. Индийский бог плодородия…
Нет, это не безвкусное нагромождение предметов, забивающих мещанские или полуинтеллигентские квартирки всякими «ценностями». Это немые, но живые свидетели долгой и большой жизни. Каждый предмет связан с какой-нибудь необычной историей. Он дорог не рублевой ценностью, он часть души, святыня.
Странная комната… Жилище писателя и должно быть странным, во всяком случае, особым. Сколько в дальнейшей своей жизни видел я мемориальных музеев-квартир, и каждая — лицо автора. Толстой в Ясной Поляне, Гете в Веймаре, там же дом Шиллера. В Ленинграде — последняя квартира Пушкина. Громадный особняк Гюго в Париже. Крохотный домик Лермонтова в Пятигорске с маленькой терраской, на которой лежало мертвое тело поэта, привезенное от подножия Машука, где оно под проливным дождем находилось чуть ли не до утра — небо поплакало над поэтом. Особняк Горького в Москве на улице Качалова и дом его детства в городе Горьком. …Когда-нибудь я напишу о всех мемориальных музеях, которые видел. Впрочем, почему когда-нибудь? Я напишу сейчас, хотя бы коротко.
Умирая, человек оставляет после себя не только своих детей, свои труды, но и свое жилище. А это также его биография, его лицо и даже душа.
Давным-давно в городе Таганроге я попал в крошечный, почти игрушечный, домик, где родился Антон Павлович Чехов. В памяти уцелела большая русская печь, плошки, крынки, горшки, решительно ничего поэтического, кроме какого-то тепла этого тесного грустного домика. Как мог попасть сюда дух гения? Как он приметил этот домик? Как в него влетел? И окошки-то маленькие, и дымовая труба еле видна сквозь ветки деревьев. Разве уж Павел Егорович или кто-то из детей забыл в тот миг притворить входную дверь. …А ведь залетел! И именно в тот миг, когда появился на свет Антоша. Совсем недалеко стоят дома высокие, красивые, каменные, почему же он не залетел туда?
Мемориальный дом-музей Виктора Гюго в Париже находится па Королевской площади. Это среднего размера, почти квадратная площадь с садиком посередине. Она обнесена чопорными домами равной высоты. Как мне рассказали, дома нельзя было строить выше
королевского дворца, находившегося на этой же площади. Но быть рядом с королевским дворцом — великая честь. Гюго приобрел квартиру здесь. Каждый этаж отделан и обставлен в своем духе: китайский, индийский, персидский. Или в этажах различные отделы… Бродишь по бесчисленным обширным комнатам и, к сожалению, не чувствуешь, что в этом доме кто-то когда-то жил. Здесь не жили, здесь пребывали. И какая безвкусица! Да простят мне боги это замечание, но ведь именно они ниспослали мне такое впечатление от дома-музея Гюго, и я счел бы за грех его скрыть или сказать неправду. Я, конечно, оговорюсь, что это моя правда. Кто-нибудь другой наверняка приходит в восторг от великолепия и музейности этого дома. Может быть, слово «безвкусица» в данном случае и не совсем точно, скорее это какой-то музейный «вещизм», ералаш, всеядность, разбросанность. Все дорогое, но все ни к чему. В таких комнатах жить устанешь, а работать не только нельзя (глаза разбегаются!), но и не надо. Такие комнаты можно только хранить, вернее, охранять.
Единственная вещь, которая меня поразила, — сувенирный набор чернильниц. Их четыре. Одна — массивная, бронзовая, принадлежавшая владельцу дома. Другая — черно-коричневого дерева со стеклянной вставкой внутри — Жорж Санд. Третья — розового стекла, с золотой каймой — Ламартину. А четвертая… Эта-то четвертая и поразила меня больше всего, из-за нее-то я и описываю этот сувенир… Да, я забыл сказать, что все четыре чернильницы были вделаны в края маленького фигурного столика, где для каждой было выдолблено свое гнездо. Когда-то, при жизни писателей, этот набор продавался с аукциона в пользу бедных. Каждый писатель подарил по чернильнице, а уж на аукционе или на лотерее им постарались придать надлежащую цену. Правда, охотников купить этот сувенир не нашлось — Гюго приобрел его сам. А, как я недавно читал, с аукциона за большие деньги были проданы, также еще при жизни владельца, шляпа и трость знаменитого шансонье Мориса Шевалье. Что ни говори, развивается человечество! Четвертая чернильница, если мне не изменяет память, принадлежала Оноре де Бальзаку, и это была вовсе не чернильница, а пузырек из-под чернил. Он-то и был вделан в свое деревянное гнездо. Пузырек, очень похожий по форме на те, в которых
в наших канцелярских магазинах продают сейчас чернила для заправки авторучек. Глядя на этот пузырек, представил себе одержимого творчеством Бальзака, которому и переливать-то чернила из пузырька было некогда, который лихорадочно совал перо туда, в его горлышко. Тут-то я и почувствовал писателя в чистом виде, в его страсти, в его одержимости, в его отдельности от всяких вещей. Пузырек!..
Просто и точно.
Каким чудом Гюго не утонул во всем этом великолепном хламе — загадка. Может быть, ему помогло то обстоятельство, что его изгнали в Англию.
Другое дело — дом Гете в Веймаре. Тоже музей, и музей отменного вкуса. Статуи и картины, картины и статуи. Олимпиец ценил прекрасное. Но вот его рабочий кабинет и спальня. Какой контраст!
Решительно ничего лишнего, никаких красот. В малюсенькой спальне кровать, покрытая, говоря по-нашему, лоскутным одеялом, и рядом с ней кресло, в котором Гете и умер. Еще таз и кувшин для умывания. И распятие. Все! Ничего больше. Ничегошеньки!
А в кабинете столы и конторки. По-моему, если не забыл, три стола и три конторки. Вся комната ими заставлена — столами и конторками. Разглядываю, зачем ему столько столов и конторок требовалось? Знаю, что раньше многие писали стоя именно за такими конторками. Ну, стол и конторка — понимаю. Устал писать стоя, присел к столу. Устал сидеть у стола, стань к конторке. Но зачем их так много? Думаю… и понимаю.
Еще лет сорок тому назад вычитал я у Флобера:
«…Что-то проносится перед глазами, и на это что-то надо жадно накинуться». Именно жадно. Именно немедленно. Немедленно, а то улетит. Если ты стоишь в другом углу комнаты и тебе пришла в голову мысль, беги бегом к столу, а то не донесешь.
И даже если побежишь, можешь не донести, потому что она не пришла, а мелькнула… Ее надо схватить за хвост немедля. Улетит безвозвратно!
Сколько и я, писатель, может быть, ценой, так сказать, в три копейки, замечал это. Вот даже сейчас, всего полчаса тому назад, когда писал этот текст, прошелся по комнате, мелькнула фраза, а пока дошел до стола, потерял. Записал уже что-то рядом с ней находившееся, гораздо хуже ее. И это не старческий склероз мозга, который в моем возрасте возможен, так бывало и в молодости: прилетит неведомо откуда счастливая и
радужная мысль, такая неожиданная, что сам удивляешься, как она пришла тебе в голову, думаешь, донесешь до дому, уж такую-то золотую мысль не забудешь. Глядь, через десять шагов забыл. Улетела! Силишься вспомнить, вернуть ее, вертишь прошедший поток мыслей в обратную сторону.
Тщетно. Судорожно шаришь в памяти — пропала навек! По молодости лет думал: значит, и мысль неважная, если забыл. А теперь знаю: может, и не ахти какая, но настоящая, оттуда.
Великий Гете кружил по комнате, как орел, и стоило мелькнуть фразе, мысли, образу — он бросался к первому, рядом стоящему столу или конторке и не давал улететь сверкнувшей жар-птице или даже разноперому мелкому колибри. Хватал на лету и тут же запихивал в строчки, зарешечивал переплетом букв.
А дом Шиллера совсем иной. Золотистые обои, много света. Как-то так символично получилось, пока мы бродили по дому Гете, погода стояла пасмурная, даже накрапывал мелкий дождик. А когда пересекли площадь и подошли к дому Шиллера, выглянуло солнце, и все преобразилось.
На стене лютня. На кровати, где умер поэт, венок. У кровати столик, на нем изящная маленькая чашечка, синяя с розовыми цветами. Из нее в последний раз пил воду умирающий. Солнце, золотистые обои, лютня, венок, много воздуха и мало вещей. Дух поэта.
…Я очень люблю деревянный домик в Горьком, где прошло детство Алексея Пешкова. Бесчисленное количество раз я бывал в нем и каждый раз с трепетом переступал высокий выем калитки, входя в прошлое. Справа в стороне прислоненный к забору громадный деревянный крест. Под комлем подобного ему погиб Цыганок. Красильня с чанами, от которых вот-вот на минуту отошел слепнущий Григорий.
Амбар, из которого бабушка сквозь огонь вывела копя. А в доме сени, печь, ползти, ушат, иконы,
нехитрая купеческая утварь. И все живет! Пожалуй, это самый теплый, душевный мемориальный музей, который я видел на своем веку. Люблю я дом Кашириных, где так много страданий видел и перенес Алеша Пешков. И со странностью смотрю на особняк на улице Качалова, в котором жил Максим Горький. Как-то не идет он ему.
Был и еще один живой музей — дом Чехова в Ялте, на Аутке. Впервые я попал туда еще в тридцатых годах, когда жива была Мария Павловна Чехова. Дом настолько дышал живым своим хозяином, что присутствие его было несомненным. Мы в гостях у Антона Павловича Чехова. За пять минут до нашего прихода он извинился и вышел куда-то по делу и вот-вот вернется. Смело могу сказать: я был в гостях у Антона Павловича, он принял меня добросердечно, и время я провел у него прекрасно. Так все неброско и
по-домашнему. Только над пианино висит странная гравюра, если не ошибаюсь, с картины Семирадского. Форум, Нерон, легионеры, а посреди лежащая в эффектной позе терзаемая обнаженная женщина. Она в центре картины, лицо ее изображает страдание. Но не бойтесь, никаких страданий здесь нет. Все это так, для сюжета. Все грациозно, великолепны ее грудь, живот, бедра… Я несколько смущен: не идут как-то эти «страсти» к Антону Павловичу. Узнаю: картина — подарок Ольги Леонардовны. Тогда другое дело Ольге Леонардовне это идет, ну, а Антон Павлович без ума от Ольги Леонардовны. Что поделаешь, ради любимой на какие только компромиссы не идешь! Пусть висит! Увы, страсти портят нас.
Но какая же жизнь без страстей? Прозябание, полумогила сожалению, дух Чехова улетел из ялтинского дома, видимо, напуганный топотом тысяч, а может быть, десятков тысяч ног экскурсантов, которые проходят сквозь комнаты. Санаториев, домов отдыха, туристов в Ялте видимо-невидимо, а культурники непременно планируют посещение музея Чехова.
Идут те, кому интересно, а большинству все равно.
Я, например, был свидетелем такой сценки. Битком набитые комнатки музея (теперь там протянуты всякие охранительные канаты). Какая-то женщина, вытянув через канат шею и шаря недоуменным взглядом по спальне Антона Павловича, спрашивает экскурсовода: «А звери-то где?»
Я прерву свой рассказ о музеях, вернусь к нему в дальнейшем. Перечислю только. Дом Грига в Норвегии и рядом отвесная гранитная скала, в которую там высоко вверху, замурован гроб композитора.
Маленькая спаленка с толстенными и широченными половицами и кровать, на которой появился на свет Людвиг ван Бетховен. Кабинетик-голубятня Льва Толстого в Хамовниках в Москве. Музей Достоевского на Божедомке. Я умышленно написал не на улице Достоевского, как теперь называется Божедомка, так как музей до реконструкции был живым, а нынешний — мертвый. Некрасова — на Литейном в Ленинграде — все девять комнат бельэтажа, в которых умер бедный поэт. Уникальный в Абрамцеве — этакая оранжерея талантов. Игрушечный домик Васнецова, затерявшийся среди бывших Мещанских утиц. Трагический — Николая Островского в Сочи. Барский — Станиславского в бывшем Леонтьевском переулке. Заваленные книгами коридоры и комнаты Брехта в Берлине. И так далее, и так далее, и тому подобное.
Продолжаю рассказ о Маргарите Владимировне.
Рукописи, рукописи, рукописи. …Они не только на столах и шкафах, они на подоконниках, на полу, по углам. Вся комната — один сплошной письменный стол.
Сколько раз потом я бывал в этом номере 409!
Сколько слушал рассказов, историй! Такой жизни, какую прожила Маргарита Владимировна, можно позавидовать. Шутка ли! Отец—предводитель дворянства в Псковской губернии. Маргарита Владимировна говорит об этом не шепотом, а громко, хотя в те времена подобная родословная считалась крамольной. Правда, Владимир Дмитриевич Рокотов увлекся организацией
народных театров, публичных библиотек, променял звание предводителя на режиссера и актера и разорился. Да и сама Маргарита Владимировна имеет солидное революционное прошлое. Работала в дни Октября в Смольном, в газетах «Солдатская правда» и «Деревенская беднота» и вела записи выступлений самого Ленина. С правительством она и переехала в 1918 году в Москву, оставив в Петрограде пятикомнатную квартиру и получив взамен номер в «Метрополе». Дворянское происхождение ей не страшно, как все равно декабристам или князю Кропоткину.
— И крестным отцом моим был первый иллюстратор «Мертвых душ», художник Агин…
Какое счастье, какая честь! Я помню эти иллюстрации, эти книги, которые брал в юношеской библиотеке имени Пушкина в Костроме! Какая связь!
Я помню даже подписи Агина под каждым рисунком. Для меня это великое далекое прошлое… А вот сидит живая крестница этого самого художника Агина, она видела его живым. А может быть, и самого Гоголя? Высчитываю в уме… Нет. Гоголя Маргарита Владимировна видеть не могла, Гоголь умер лет за двадцать до ее рождения. Только за двадцать! Могла бы и увидеть…
— Жила в нашем доме одно время Анна Петровна Керн…
Ай! Я готов был подпрыгнуть до потолка. Ну как же так вот, глядя па спицы, ровным и спокойным голосом могла произнести Маргарита Владимировна эту фразу! Вот так запросто: жила в нашем доме одно время Анна Петровна Керн. Как будто не Керн жила, а какая-нибудь Тютькина или Фитюлькина.
Нет, одно только прикосновение к таким людям делает тебя самого счастливым и великим. Маргарита Владимировна видела Анну Керн! Ну и все, уже больше ничего и не надо в жизни, если видел «Чудное мгновенье»! Я, например, рад даже тому, что вижу Маргариту Владимировну, которая видела Анну Керн…
Современный молодой человек, может быть, мне скажет: неужели это могло произвести па вас такое впечатление? Что особенного! Хоть самого господа бога, подумаешь! Да, я был впечатлительным, сентиментальным, легко воспламеняющимся юношей.
Помню, когда я впервые попал в Большой театр, давали балет «Спящая красавица». От блеска золота, хрусталя, бархата, нарядной толпы, от всего этого великолепия у меня перехватило дух. А когда раздались звуки великого оркестра Большого театра, началась увертюра, меня, как порывом ветра, взмыло вверх, я был уже не на земле, я парил в небе.
Занавес раздвигался, шел балет, а меня поднимало все выше и выше, я летел над крышами домов к облакам, приближался к луне и звездам, плавал в лучах солнца совсем рядом с ним, ослепительно пронизанный насквозь его неземными лучами. Восторг!
Это слово заметно уходит из нашего обихода. Разве только какой-нибудь молодой человек, обтерев губы от пивной пены, воскликнет: «Ну и пивко, восторг!» Хорошее пиво — напиток приятный, не спорю, но восторг тут ни при чем. И мне жаль людей, которые не испытывали этого чувства.
От видов природы, говорят, Александр Николаевич Островский, встречая восход солнца в Щелыкове омачивал слезами восторга свою купеческую бороду — видимо, оттого и смог написать «Снегурочку»; от любви,— «когда любовию и негой упоенный», «и сердце рвется от любви на части»; от произведений искусства, от твоего первенца, которого ты, затаив дыхание в блаженстве, выносишь в мир за порог родильного дома. Да мало ли!
Восторги не часты в жизни человека, но, может быть, именно они освещают се светом со своих маячных вершин. Если человек не улетал ввысь, уносимый его порывами, он еще не знает ни смысла своего существования, ни полной красоты жизни, ни ее возможностей. Будто идет он по земле с вечно опущенными вниз глазами, да так и сойдет в могилу, ни разу их не подмяв, все проглядев.
…Я смотрю на черты лица Маргариты Владимировны и стараюсь понять ее характер.
Полные люди всегда кажутся нам добродушными. Маргарита Владимировна также выглядит мягкой и кроткой бабушкой. Правда, в нотках ее голоса, особенно в репликах, обращенных к дочери, я слышу волевые тона. Позднее я буду свидетелем взрыва гнева, даже простой раздражительности Алтаевой, узнаю ее нетерпимость, особенно к гнету. И это с молодости. Выйдя неудачно замуж, Маргарита Владимировна сделала решительный шаг, по тем временам особенно смелый, — бежала от мужа, уничтожавшего все ранние стихи и рассказы, не желавшего, чтобы жена трудилась, тем более на таком малопочтенном поприще, как сочинительство, а занималась бы только домашними делами. Бежала с ребенком на руках (бывший ребенок — Людмила Андреевна — как раз сейчас подливает мне в чашку душистого чаю), прыгнула в поезд и уехала без средств, без документов.
Мало того: чтобы жандармы, которые имели право схватить и воротить беглянку ее законному мужу, не настигли ее, Маргарита Владимировна, не доезжая намеченной станции, выпрыгнула с крошечной девочкой на ходу. Вот тебе и кот-мурлыка на плече, вот тебе и клубочек шерсти на полу, вот тебе и обманчивая
добродушная полнота! Думаю, и к революции Маргарита Владимировна пришла именно как боец против насилия. И я ее понимаю. Из всех грехов именно насилие — грех абсолютный.
Дама на противоположной полке надкусила второе яблочко…
До личного знакомства с Маргаритой Владимировной я знал только одно ее произведение — «Под знаменем башмака», теперь стал читать все.
Маргарита Владимировна Ямщикова — именно эта фамилия все, что осталось от ее мужа. Ал. Алтаев — литературный псевдоним, дань увлечения и любви к поэту Якову Полонскому, введшему Маргариту Владимировну в литературу (в рассказе Полонского один из героев носит фамилию Алтаева), да и писать под мужской фамилией раньше было пристойнее.
За свою долгую жизнь Маргарита Владимировна написала более ста произведений. Совсем недавно, именно в год столетия со дня ее рождения, в Доме детской книги на улице Горького были выставлены многие ее книги, и я увидел, что далеко не все они мною прочитаны.
Что же за тип писателя представляет собой М. В. Алтаева? Пожалуй, наиболее точно будет сказать — тип писателя-просветителя. Был и есть такой разряд благородных деятелей на ниве народной.
Не только папки с рукописями заполняли номер 409, но и книги. И не просто книги на полках, аккуратно расставленные по размерам, цветам и изданиям, а книги взлохмаченные, набитые закладками самых причудливых сортов: одна страница заложена бумажкой, другая спичкой, третья обрывком газеты, четвертая шпилькой, пятая тряпочкой. Закладки, закладки… Я заметил их в первое же свое посещение…
Маргарита Владимировна большинство своих произведений посвятила историческим событиям. О чем только не писала она! О Филиппе II и Джордано Бруно, о Яне Жижке и Леонардо да Винчи, о Галилее и декабристах, Яне Гусе и Бетховене, о Рафаэле и Лермонтове, сказочнике Андерсене и королеве Марии Стюарт… Здесь уж одних коней Аполлона было мало, здесь нужны были фундаментальные познания, и Маргарита Владимировна, не выходя из «Метрополя», отправлялась в странствия
по лабиринтам книг. Кажущаяся всеядность и многотемность романов, повестей и рассказов Маргариты Владимировны была не разбросанностью ее, а шла именно от единой пожиравшей ее страсти просветителя. Мне казалось, что вот узнала Маргарита Владимировна что-то особенно ее взволновавшее о Чайковском, о его жизни — она и спешит поделиться узнанным со всеми. То же и о Бетховене, о Яне Жижке. Узнала — скорее расскажи всем, просвети! И раскапывается история, И длятся долгие дни труда над рукописью.
И меня, бывало, Маргарита Владимировна, как своего рода первого читателя, угощала своими вкусными знаниями, иногда трагическими, иногда комическими.
Однажды, например, пришел я к ней, и сразу мне был подан поросенок Чанг. Что это такое? Чем так взволнована Маргарита Владимировна? Именно поросенком Чангом? Кто он такой? В двух словах. К писательнице обратился за помощью ученик Валерия Брюсова поэт М. Малишевский. Однажды в Малеевке, в Доме творчества писателей, он встретил стадо свиней,— разумеется, не в самом Доме творчества, а где-то вблизи — и обратил внимание на очень забавного поросенка. Малишевский подманил его к себе, покормил хлебом и заметил, что поросенок на удивление сообразительный и ловкий. Малишевский привязался к поросенку, поросенок — к поэту. Чанг — так назвал поросенка ученик Брюсова — быстро научился откликаться на свое имя, ложиться на бок при слове «умри», «подавать голос» — хрюкать, когда попросят, и даже носить вещи. Дальше пошли чудеса. Открыв в себе дар дрессировщика и полюбив Чанга всей душой, Малишевский выкупил его из стада, обменяв на другую свинью, и пристроил в уголок Дурова. Поэт почти перестал писать стихи, весь ушел в искусство дрессировки и с утра до ночи пропадал в Дуровском уголке около своего любимца.
Однако идиллия продолжалась недолго. Малишевскому показалось, что Дуров плохо содержит зверей и, в частности, его любимца. Произошла ссора Малишевского с Дуровым, и хозяин уголка попросил забрать Чанга. Но куда? К тому времени поросенок стал уже порядочным боровом. Не в свою же московскую квартиру-комнату, где жил Малишевский с женой и дочерью! И Маргарита Владимировна — о добрая, о рыцарская душа! — пишет письмо с просьбой помочь устроить куда-нибудь выдающегося борова, чтоб Малишевский мог продолжать опыты дрессировки и завершить их научной работой.
И куда же шлет письмо Рокотова-Ямшикова-Ал. Алтаев? Не угадаете! В правительство! Прямо туда. И, представьте себе,
правительство отвечает!
Знаменитый боров водворяется в московский зоопарк. Поэт-дрессировщик счастлив. Но недолгой была радость. Не помню уж в силу каких причин Чанга переводят в зоопарк города Ростова-на-Дону. Малишевский совершает невообразимый поступок: он оставляет горячо любимых дочь и жену и вслед за Чангом едет в Ростов.
К тому времени Чанг уже знаменит, его показывают публике, на глазах которой боров проделывает чудеса дрессировального искусства. Имя Чанга печатается на афишах огромными буквами, более того, печатаются и портреты уникальной свиньи.
У Маргариты Владимировны есть неопубликованный рассказ, он так и называется «Чанг». Этот рассказ я перечитал сейчас и коротко пересказал. А тогда, давным-давно, я, откровенно говоря, больше удивлялся не фокусам Чанга, а темпераменту и горячности писательницы, вступившей в бой за дрессированную свинью. Страстная натура, она сама понимала страсти других, какими бы странными они ни были на взгляд иного человека. В частности, Маргарита Владимировна понимала страсть открывателя таланта и страсть дрессировщика Малишевского. Мы часто признаем только свои увлечения и равнодушны к чужим, даже спешим объявить их чудачеством, а порой и глупостью.
Журнал Юность № 2 1974 г.