Главная | Регистрация | Вход | RSS

Архиварий-Ус

Меню сайта
Категории раздела
Новости
Мои статьи
Политика и экономика 1980
Литературная газета
Газета "Ленинская Правда"
Газета "Правда"
Еженедельник "За рубежом"
Газета "Полярная Правда"
Газета "Московская правда"
Немецкий шпионаж в России
Журнал "Трезвость и культура"
Политика и экономика 1981
Журнал "Юность"
Статистика
Яндекс.Метрика
«Хочешь жить: броском вперед!»
Л. Вильчек

Писатель-публицист Валентин Овечкин (1904—1968 гг.) широко известен как автор «Районных будней», яркой и правдивой книги о жизни деревни 50-х годов. Огромный ее успех несколько заслонил в памяти читателей другое, не менее интересное произведение — повесть «С фронтовым приветом».
Публикуемая статья, основанная на материалах архива, показывает, каким сложным путем шел к этой книге писатель.

Война застала Овечкина на Кубани, в станице Родниковская. Он жил здесь на положении профессионального писателя,— после шести лет разъездной, корреспондентской работы в газетах Ростовской области и Краснодарского края.
Овечкин рвется на фронт. Его не берут — «нет разнарядки на писателей». Овечкин завидует своему другу Михалевичу, когда того, наконец, призвали.
Он пишет (17 октября 1941 года):
«Эх, не пришлось, Саша, вместе повоевать. Ну, ладно, будем воевать порознь. А писать после об этой войне будем опять вместе.
Сколько неосуществленных планов, сколько поломанных жизней! Да разве у нас только!
Драться буду зверски. И за белорусские, и за украинские колхозы, и за свой родной, где осталась моя молодость и лучшие годы».
Очень по-своему, похоже на себя самого начал Овечкин пробиваться на фронт.
Из письма В. Овечкина А. Михалевичу 7 ноября 1941 года:
«Я получил повестку РККА, потом отставили. Все мои просьбы перед военкоматом не действуют — не требуется моя категория и должность, не дают разнарядки. Но все-таки нашел другой выход. Скоро все же уйду в армию. Уже живу в казарме, имею коня, обмундирование. Народ, с которым пойду на фронт, очень интересный, все — красные партизаны, добровольцы той и этой войн, есть отцы 2—3 и даже 6 сыновей, находящихся сегодня на фронте. Теперь уже твердо — скоро буду на фронте...»
Ополчение вскоре ушло на фронт. Но ушло без Овечкина. Буквально за несколько дней до заветного срока он был отозван из ополчения Краснодарским крайкомом ВКП (б) и направлен в газету Кавказского фронта. В «Боевой Крымской» Валентин Владимирович работал в «гражданской должности писателя» с В. Овечкин. 1943 год. 4-й Украинский фронт.
30 декабря 1941 года по 8 июня 1942 года, то есть фактически все время, пока существовал фронт в Крыму.
С ликвидацией фронта прерывается журналистская работа Овечкина. Войну он продолжает в звании пехотного офицера, в должности агитатора полка.
Политработа в пехотной части — самый долгий период в армейской биографии Валентина Владимировича Овечкина. Он воевал на Сталинградском фронте, прошел с армией по многим районам юга России.
«С каким чувством ступаю я на землю, которую сам отбивал у кулаков, сам пахал» (письмо к А. Михалевичу 2 июня 1943 года). Писать ему, естественно, некогда. Почти все время он — в ротах, непосредственно под огнем. Единственное «литературное наследие» этой поры — записные книжки писателя, в которых мы находим сложное сплетение нескольких сюжетных линий.
Линия внешнего слоя — планы и наметки докладов, лекций, бесед, практических разборов опыта последних боев. Темы: разъяснение приказов Верховного Главнокомандующего; более всего и настойчивей — о дисциплине и снова о дисциплине, о храбрости и трусости, о присяге, о честности, недопустимости лжи, вводящей в заблуждение командиров. В скупых пунктах планов — чисто овечкинское упорство, умение неотступно осаждать тему, перебирая все ее возможные грани, связи. Так, если речь, скажем, о дисциплине, то уж разрабатывается эта тема от аспекта: «Дисциплина — как основа ленинского плана построения партии — в отличие от меньшевистской
расхлябанности» — и до аспекта: «Дисциплина и внешний вид солдата, неопрятность поваров, расхлябанность ездовых».
В наметках разбора опыта боя читаем: «Артиллерия часто била по своим...» У Овечкина это встречается неоднократно — и про артиллерию, которая бьет по своим, и про разведку, которая ориентир указала неверно, но ни то, ни другое не переосмысливается образно, не вырастает в трагедию; его вывод: «...слишком неповоротлива». Или «...очковтирательство на фронте вдвойне преступно».
Агитатор полка В. Овечкин сознательно подчиняет себя унифицированному языку уставов и приказов.
Высшая гуманность заключалась для него теперь в том, чтобы научить солдата и командира мыслить уставными положениями как категориями их собственной нравственности и миросозерцания; раскрыть живое, человеческое содержание сухих строк устава — и вновь придать им форму коротких категорических формул.
Но неверно было бы сделать вывод, согласно которому «когда говорят пушки — музы молчат». Муза Овечкина не молчала. Она искала завтрашние слова, пока писатель завоевывал право сказать их людям. Как завоевал он это право, рассказывают те же блокноты: сюжетные линии второго их слоя — записи, протоколы ощущений, каждый раз вынесенных из только что догоревшего боя. Истины, передаваемые потом другим, он — далеко не умозрительно — испытывал на себе.
«...Перед вечером с горы — немецкие танки — 4 штуки. Яростный огонь — тук, тук, тук, как в  дверь стучатся — из танков... начинается драп. Я послан Сагновым задерживать бегущих. Удалось остановить группу человек 10, положить у сопки, занять оборону... 
23 февраля шел в цепи наступающей пехоты.
Полк — взвод, человек 40... Только подошел и прилег возле одного сержанта из 75 СБ — ранило его пулей в ногу выше колена навылет. Интересно щелкают разрывные, когда ударяются о толстый бурьян вблизи. Будто кто-то стреляет над самым ухом. Нервы вообще спокойны. Сам удивляюсь, будто три года уже на фронте и каждый день под пулями...»
И наконец наиболее сокрытые, глубоко залегающие слои, в которых как бы растворяются впечатления из двух внешних, проявляясь, вспыхивая уже в чисто писательских ассоциациях, образах.
На этом уровне дневниковая запись вдруг превращается в стихотворение в прозе.
«Смертное поле, вспаханное снарядами, забороненное пулями. Бурьяны. Пустота. Даже зверь ушел из этих бурьянов. Гуси пролетают над степью, и те летят высоко-высоко, распуганные зенитками и железными черными орлами.
В двухлетнем бурьяне — развалины домов, каменные и саманные стены без крыш. Остатки сожженного еще осенью 1941 года села.
Как мы шли к нему ночью!
Ночь весенняя, но холодная, резкий ветер. Обрадовались — село, обогреемся! Но подошли ближе — одна хата сожженная, другая — развалина, третья — без крыши, дымоход с трубою торчит над развалинами — все село прошли, хат 200 — все пусто, мертво.
Кто-то сказал:
— Мертвое село.
Да, мертвое село. Есть Мертвое море, есть Мертвые пустыни, это — Мертвое село.
Я бы никогда не стал восстанавливать это село. Так бы и оставил эти руины на 1 000 лет. Водил бы сюда людей и показывал — здесь в 1941 году побывали немцы».
Все чаще рядом с деловыми пометками — фраза, моментальная сценка, образ, непроизвольно зафиксированные взглядом художника:
«Проволочные заграждения в реке...»
«...Был случай. Будка. Музыка. Каждый вздохнул. И все закричали: «Довольно! Не расстраивай!»
Все чаще паузы между двумя записями становятся незримым полем какого-то мучительного, драматического душевного борения — на поверхность выплывают разрозненные части, но по ним интересно, до внезапного холода в сердце, следить за подводным течением.
«Слепые и зрячие вместе работали в одной мастерской. Бывало, не различишь, где слепые, где зрячие. Но однажды ночью погасло электричество. Зрячие бросили работу, а слепые продолжают.
Преимущество слепоты».
Эта тема — очень странная для Овечкина — будет возникать у него еще неоднократно. Само ее появление свидетельствует, что простота его правды — сложная простота, результат мучительного раздумья и выбора. «Преимущество слепоты» — огромная этическая проблема. Не будем кривить душой — Овечкин-агитатор, пропагандист без колебаний готов использовать это преимущество, коль скоро оно ведет к победе,— таков первый слой дневников, о котором мы говорили. Овечкин знает: для победы нужна вера, пусть даже слепая вера и ее атрибуты: авторитет, регалии, символы. Эта вера должна быть очищена от любых рефлексий и не должна знать конкуренции ни с какой другой. Отсюда:
«Баптист на военном закрытом суде. Законченный враг. Дали 10 лет. Напрасно! Надо было полюбоваться, как типом, а потом расстрелять».
Но нравственным условием, на котором Овечкин приемлет безоговорочную веру, является то, чтобы атрибуты веры не заслонили и не подменили ее высокий человеческий смысл. Когда это случается, рождается самое — по Овечкину — страшное: цинический фанатизм, своего рода религия без веры и человека: «Фанатики, начетчики и циники. Циники, подобные неверующим попам.
Один циник, У него на всякий случай жизни такой классический пример:
— Н. работал на заводе номер 371. Завод разрушен. Он обязался убить столько, какой номер носил его завод. К. пришел в часть 137. Он обязался убить столько, какой номер носит его часть».
Так неожиданно постоянная для Овечкина тема о «механических людях» воскресает в удивительно точном образе своеобразно бюрократического сознания, вызывая у Овечкина острую неприязнь, глубокий нравственный протест, хотя в данном случае конкретная цель вроде бы замечательна, «контрольные цифры» достаточно высоки. Овечкину небезразлично, с каким моральным прицелом убивают врага, он вдруг ощущает, что, делая объективно полезное дело, можно внутренне обессмыслить его убийством «души», идеи. Простые истины, за которые Овечкин порой сражался с отвагой, объяснимой, казалось бы, действительно лишь «преимуществом слепоты», на поверку — свидетельствуют фронтовые блокноты — были итогом очень зрячего раздумья и выбора. Блокнотные записи в этом плане раскрывают удивительно многое.
Запись. О ком написано, неизвестно. Видимо, уже о грядущем герое:
«Есть люди честные, но лишь потому, что существует закон, карающий за нечестность. Этот же честен по природе своей.
Первые — материал для фашизма». За этим должно следовать одно из двух: либо глубочайшее презрение к человеку и апологетика кары, либо мудрое понимание: люди такие, какие есть; нельзя поощрять подонков, но что касается большинства — не только их, но и моя, твоя, наша вина, если возникли условия, в которых в рост могло пойти худшее, а не лучшее в человеке.
О немцах: «...они вытоптали целые области, загадили города, устроили в музеях уборные, превратили школы в конюшни. И это делают не только землепашцы из Нидуха, надевшие солдатские шинели. Это делают приват-доценты, журналисты, доктора философии и министры...»
И о своих:
«После немцев написать — кто действительно был сволочью, а кто только сплоховал. Резко — разграничить, прекратить травлю!
И вот тут же о других виновниках — об отстающих колхозах и виновных этого отставания, о председателе колхоза, о секретаре райкома, о тех, кто довел людей до равнодушия к советскому строю — до того, что они не чувствовали 12 лет преимуществ колхозного строя. ...И тут же — пришли фронтовики, и что они делают.
Может быть — серию очерков».
Так, отказавшись от себя самого, слившись с тем целым, что называлось Армия, и вновь обретя себя в тех условиях, в которых жил каждый солдат, Овечкин возвращается в литературу, вынося из боев выстраданные, испытанные суровой правдой времени темы.
Все чаще страницы его блокнотов пестрят пометками «Тема для рассказа», «Надо написать о...». Все чаще записи звучат как отрывки из еще не написанного, однако уже задуманного. Иногда выбор тем, избирательность зрения, настойчивость возвращения к одной из них, как всегда, у этого человека принимавшая форму одержимости, могут казаться странными.
Действительно, почему его столь остро привлекает, скажем, тема отношения к населению освобожденных районов? Почему так остро волнует его: кто как вел себя при немцах?
Овечкину первостепенно важно, во имя чего надо отбить у врага ближайший поселок. Логика Овечкина в достаточной мере ясна: если те, кто ждет тебя в этом поселке, за людей не считаются, вычеркнуты навек из «своих» — то борьба за поселок оказывается борьбой за географическое понятие, а не за человека, в лучшем случае утолением мести, а это — трагическая цель, ибо с ее достижением жизнь теряет смысл. Поэтому залогом нравственного выживания в войне, залогом возвращения к жизни и представляется Овечкину утверждение: твоя цель — освободить родных тебе людей, не по своей воле живущих под игом фашизма. Если они и не были сплошь героями, так ведь и твой героизм — результат прежде всего организации, частицей которой ты стал, а те
были одиночками против организации. Поэтому поспеши — для того, чтобы вызволить из беды грешных смертных, могущих не дожить до твоего прихода. Мироощущение это емко выразил А. Твардовский:
Не пощади врага в бою — Освободи семью свою.
Овечкин думает о жизни. Война теперь не просто озаряет героическим светом надежное . и доброе в прошлом. Война сама — жизнь, в которой, как во всякой жизни, рождается доброе и злое.
«Каким дураком я был, думая, что война своим очистительным пламенем выжжет все язвы»,— пишет он А. Михалевичу 2 июня 1943 года. Нет, война не только сжигает худшее, но и уродует, оставляет долго не заживающие рубцы. Война сеет жуткие зерна зла, война еще и «оправдывает» зло. Будущее — не прошлое, очищенное войной. Будущее будет таким, каким придем в него мы — пусть «с пустым рукавом», но только «не с пустою душой», в которой в священном, да, в священном огне, но выгорело все — способность любить, доброта, само желание жить.
Только не с пустою душой. Это все острее понимает Овечкин. Однажды возникнув на страничке фронтового блокнота, не исчезает теперь все синтезирующий вопрос: «Как будем жить?»
Писать о войне Овечкин начинает в должности военного журналиста в газете 51-й армии «Сын Отечества».
«...ровно 22 июня, в день рождения, я получил назначение на новую работу и потопал по фронтовым дорогам к месту... Сейчас пока не выезжаю, сижу в квартире, в небольшом селе, где мы расположились, и пишу очерки на материале, который накопил в полку. А материала много!
...Сейчас мне легче стало писать на фронтовые темы, потому что прошел солдатскую жизнь, с курсов, с полка. Это опять дает мне такое же преимущество перед другими писателями, какое я имел,
когда писал о колхозах...» — пишет он жене, Е. В. Овечкиной, 3 июля 1943 года…
Журналист В. Овечкин, если не считать оперативных корреспонденций — иногда за тремя подписями — Гильбух, Годник, Овечкин,— обычно встречает, находит в изменчивой фронтовой обстановке то, что уже продумано и описано им в блокнотах доредакционной поры, словно реальность — это его материализовавшиеся раздумья, разумеется, несколько конкретизированные. 
Ряд статей — страстный призыв вызволить из фашистской неволи близких — «освободи семью свою». Призыв этот в очерках обретает конкретный облик и драматизм, превращается в напряженную сюжетную ситуацию. Например, в очерке «Этого больше не будет» рассказано, как бойцы отдыхали в освобожденном селе, привыкли к обитателям хаты, в которой остановились, полюбили их как родных, поняли: ни дед Щекин, ни Настя, его невестка, жена солдата, ни восьмилетний Колька не виноваты, что остались при немцах, наоборот, это они, бойцы, виноваты, что не сумели в сорок первом их защитить. И вот теперь бойцы обещают: больше фронт не откатится, удержатся они здесь, соберутся с силами — пойдут дальше. Однако не удержались. Оттеснили их немцы всего на какой-нибудь километр. Так и стояли потом в обороне — с КП виден был дом старика Щекина. К зиме наступление возобновилось: в коротком бою вышибли бойцы врага из села. Забежали погреться в знакомую хату — и страшную, навек обжигающую холодом душу увидели картину. Всего только километр... В другом очерке («Дорог каждый час») — всего только час:
«В одно село на Дону мы вошли, когда оно уже пылало, подожженное немцами с трех сторон. И жителей не нашли мы — не было их и в погребах. Нас встретил дед лет восьмидесяти, с трясущейся головой. И с ним пес его, испуганный, дрожащий,— вот все, что уцелело из живого в селе.
— Что было б вам, ребята, поспешить хоть на час! — говорил дед.— Ох, опоздали вы, родные! Вот, вот только что постреляли!»
...Война между тем, выжигая захватчиков, шла на запад, высвобождая для Овечкина его «опытное поле», давая воочию увидеть то, что так его волновало и мучило: как проявились люди в условиях оккупации, насколько прочными оказались те ценности, на которых держалась его надежда и вера.
Очень сильное впечатление оставляет очерк «Два года немецкого «нового порядка» в хуторе Шевченко» — запись рассказа колхозников. Нервный накал этого очерка страшен. Но накал этот незрим — писатель подчеркнуто подавляет любые эмоции, которые могут застить суть дела. А суть эта в том, что немцы сохранили на оккупированной земле форму колхозов. Почему, зачем? Очевидно, чтобы связать организацией, взаимоответственностью, круговой порукой... Следовательно — ведь может возникнуть мысль! — колхоз — форма осуществления централизованной власти над крестьянином, форма его государственной эксплуатации. 
Автор спокоен. Но это то спокойствие, когда «ни кровинки в лице». Он не произносит слов «родное — чужое», это — эмоции, а он требует сути: способ управления? Контроля? Распределения? Сколько выращивали при немцах? А прежде? Сколько забирали немцы? Сколько шло прежде на госпоставки? Сколько оставалось крестьянину? В какой зависимости от урожая? От труда? Он идет на рискованное, пугающее сближение, чтобы на самом бескомпромиссном уровне принять бой за свою идею, за свою веру в колхоз как «самое справедливое устройство
жизни в деревне», чтобы неопровержимым холодным анализом доказать: при немцах колхоза не было, была колония, коллективная форма хозяйствования при немцах отличается от колхоза в принципе — именно тем, что она — «лишь для упрощения хлебозаготовок», что она — форма рабства, а не справедливости... Это «рукопашная» писателя, та самая рукопашная, которой «немец не выдерживает».
...Мы уже говорили: многие оперативные материалы в газете «Сын Отечества» подписаны тремя именами: майор Гильбух, капитан Годник, капитан Овечкин. Но один раз субординация и алфавит нарушаются: под материалом на первом месте стоит подпись Овечкина, затем — его друга майора Гильбуха и еще множество подписей. Материал этот — акт комиссии, расследовавшей злодеяния немцев в Селидовском районе, Сталинской области УССР. Документ столь страшен, что его тяжело даже пересказывать. Достаточно представить тридцатисемиметровый, десяти метров в диаметре ствол шахты, почти доверху, как силосная яма, заполненный трупами, в том числе трупами женщин, подростков, даже грудных детей, расстрелянных немцами и подручными их из местных подонков.
Овечкин подписывает этот акт первым. Не в звании капитана, а в звании писателя. Писателя. Полпреда памяти, совести, гуманизма. Это символическое снятие официальной формы имеет для нас сейчас совершенно особый смысл, ибо еще раз говорит о том, как, какое право и логика привели Овечкина к одной из главнейших тем его военного творчества — теме освобожденного населения. Дневники вновь «материализуются», на этот раз в виде цикла очерков «Фронтовые встречи». Мы уже говорили, как трудно шел к этой теме писатель, какие мучительные нравственные коллизии должен он был решить для себя.
Да, палачи, полицаи, предатели — это, в конце концов, единицы среди десятков и сотен тысяч, им
нет прощения, можно вычеркнуть их из жизни — и все тут. Мщение — единственное, что им воздастся,— об этом очерк «Фрицева вдова». Но он писатель.
Ему не уйти от ответа на вопрос: каков генезис предательства. Психолог углубился бы в анализ личности. Овечкина более интересует непосредственно социальный срез: насколько, например, соотносимо предательство с довоенной репутацией человека, с его отношением к труду, колхозу. Овечкин еле скрывает радость, когда обнаруживает: полицай — бывший «летун», начальник местной полиции — бывший уголовник-рецидивист. Но однозначная, ясная схема обнаруживает свою непригодность. Овечкину хватает мужества, чтобы признать: нет, все не так просто, вот ведь — трудяга, вполне вроде бы положительный человек, но какие дьявольские в нем раскрылись потенции. И где, наконец, та грань, за которой вынужденная осторожность перерастает в
трусость, трусость — в предательство?
Страшно не простое создание — человек. Не семя, которое выживает или умрет, но всегда хлеб останется хлебом, полынь — полынью. Нет, не семя, а целое поле, в которое брошены разные семена, а какие взойдут — дело социальной культуры. А потому... Нет, борьба за колхозное дело для Валентина Овечкина не борьба за центнеры и надои, а непосредственная борьба за человека, отражение овечкинской концепции человека, чего порой очень не понимали критики, писавшие об Овечкине прежде всего как о знатоке проблем хозяйства.
Война сожгла миллионы тех, которые «честны по природе своей». Многих она закалила, очистила, но ведь будущее придется строить и со вторыми. И от того, как решится эта нравственная коллизия, осознанная и впервые поставленная перед обществом В. Овечкиным, зависит теперь чрезвычайно многое: «как жить будем?» Будем строить грядущее виноватых, «запятнанных» — со всем вытекающим отсюда: стилем отношений, формами руководства, мерой демократизма? Или будем исходить из того, что было большое общее горе, оказалось — не без урода в семье, но, запомнив это, мы будем все же строить жизнь человеческую, свободную, справедливую, полную доверия и уважения к людям.
Эта глубинная работа сознания и затвердела, кристаллизовалась в цикле «Фронтовые встречи». Многие приметы позволяют думать, что этот очерковый цикл в значительной мере не журналистика, не прямая фиксация увиденного, а та же сложившаяся внутренняя лирическая тема в форме журналистики, в форме непосредственных наблюдений.
Овечкин тщательно «разводит» очерки по теме так, чтобы «простреливался» каждый ее клочок. Очерк «Жизнь заново» (частично та же тема — в очерке «Первое советское слово»): сплоховал человек — вышел из окружения, да и остался в селе под фашистами, сдался. Но все же потом ему поверили, дали оружие — и все лучшее теперь реализовалось в нем; унижение, презрение к самому себе, своей трусости обратились теперь в действенную ненависть к врагу; до Берлина — еще героем успеет стать.
Рядом «Фрицева вдова». Жена полицая, сбежавшего с немцами. Теперь — полумертвая. Пусть. Не жаль. Эти — холуи, упивавшиеся предательской властью, а не просто лишенные внутренних моральных устоев, инертные люди, «честные лишь потому, что существует закон, карающий за нечестность», эти — опора, ревностные служители законов, которые утверждают бесчестье, человеконенавистничество на земле.
И снова: «Марина». Уже знакомая нам грань темы: молодая, красивая женщина — трудно поверить, что к ней осталась равнодушной немецкая солдатня; но все вокруг подтверждают: когда с фронта вернется муж — она сможет встретить его, не опустив головы. Да, она не убила, скажем того немецкого офицера, что жил у нее в хате, видимо, не прогневала его и чрезмерной резкостью: берегла двух своих ребят. Но сейчас у всех радость — свои вернулись, а Марина стоит в стороне и плачет.
«Из рассказов женщин и самой Марины выясняется: какой-то интендант из трофейной команды, разыскивавший брошенное немцами имущество... забрал у Марины пару банок немецких консервов и кулек сахару и укорил ее при этом: «Ишь, нахапала добра!.. Все тут — немецкие постельницы. Мы за вас кровь проливали, а вы с фрицами путались».
...Да, конечно же, Овечкин тоже весьма упрощает тему, но ему важнее всего сейчас кратчайшим путем, устраняя поводы, могущие обострить дискуссии, привести читателя к выводу:
«Жаль, что не застали мы этого интенданта. Поговорили бы с ним по душам. Дураки могут навредить нам сейчас в отношениях с жителями освобожденных районов не меньше, чем мародеры».
Так кончается одна из последних статей написанных Овечкиным в Действующей армии.
Овечкин остается самим собою. Он не просто «отображает действительность». Он предлагает, какой ей быть. Война, понимает он, диктует свои законы, но война рождена фашизмом, а не нами, и законы войны принимаем не навечно, а лишь затем, чтоб ценой жертв, ценой превращения человека в «боевую единицу», безоговорочно подчиняющую свою волю приказу, отстоять как раз человека. Этим и определяется его взгляд в мир сквозь войну, война не как объект, а как призма, сквозь которую рисуется будущее.
Так он пишет. Сначала становится героем, прототипом для грядущих произведений своих. И на себе проверяет справедливость сухого уставного требования: попал под обстрел — не останавливайся, продвигайся вперед.
Затем — журналист — ищет соответствия в объективной реальности, создавая предметную модель своего личного опыта, не образ еще, а живой образец.
И, наконец, реальность переосмысливается в символ, из «образца» превращается в литературный образ:
«Хочешь жить — броском вперед!»

Этой фразой заканчивается повесть Овечкина «С фронтовым приветом», произведение, вобравшее в себя все раздумья, весь трудный опыт, вынесенный писателем из войны.

Журнал Юность № 4 апрель 1974 г

Оптимизация статьи - промышленный портал Мурманской области

Похожие новости:


Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Журнал "Юность", publ | Просмотров: 1553 | Автор: platoon | Дата: 24-11-2011, 09:00 | Комментариев (0) |
Поиск

Календарь
«    Август 2017    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
28293031 
Архив записей

Август 2017 (6)
Июль 2017 (10)
Июнь 2017 (34)
Май 2017 (21)
Апрель 2017 (29)
Март 2017 (20)


Друзья сайта

  • Отключение горячей воды в Мурманске летом 2017 года
  • Полярный институт повышения квалификации
  • Обучение по пожарно-техническому минимуму